Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Золотой Тур» уже ничего не мог увидеть. Он лежал мертвым грузом, излучая уже ненужное ему тепло – мертвый великан, умерший без жалоб и клятв. В его чреве все еще гудели лопнувшие трубопроводы и вибрировали какие-то передачи, шипела гидравлика, но это уже не было жизнью, лишь агонией.
«Мина, – равнодушно подумал он. – Обычная мина. Уже за стеной. Как глупо».
Тяжелее всего было вынимать из затылка нейроштифты. Они засели в плоти как арбалетные болты, и каждый пронзал его мозг вспышкой колючей боли, как только он вынимал его. Но он вынул все, не обращая внимания на текущую изо рта кровавую пену.
Попытался встать. Тщетно. Какая-то сила пригвоздила его к бронекапсуле, мешая оторваться от ложемента. «Должно быть, позвоночник лопнул, как лучина, – подумал он. – Я парализован, я…»
С большим опозданием он понял, что его держит на месте амортизационная сетка.
Гримберт попытался открыть ее фиксаторы и понял, что пальцы его не слушаются. Прежде послушные и ловкие, легко справляющиеся с шахматными фигурами и струнами арфы, сейчас они дрожали, как у древнего старика, а силы в них не осталось вовсе. Они не могли расстегнуть фиксаторы.
Боль, хлюпая в черепе черной жижей, медленно сползала с затылка на виски. От нее хотелось завыть, но сил не оставалось даже на это. В отдалении он уже слышал грохот чужих шагов и грозное ворчание двигателей. Они все стягивались сюда, пировать над его поверженным телом, все эти проклятые шакалы. И если он не успеет убраться…
Отчаявшись избавиться от амортизационной сети, Гримберт попытался выскользнуть из своего ложемента, точно угорь. Земля была совсем рядом, он видел ее сквозь пробоины в бронеколпаке. Два-три туаза, не больше…
Но синтетическое волокно амортизационной сети не выпускало его. Оно создавалось, чтобы гасить самые большие нагрузки, и не собиралось поддаваться даже сейчас, когда вместо того, чтобы служить спасению его жизни, превратилось в палача.
Гримберт отчаянно дергался, пытаясь преодолеть его сопротивление, но лишь тратил остатки своих сил. Наверно, в какой-то миг он в самом деле истратил последние их остатки, потому что в голове, сливаясь чернильными пятнами, вдруг загудела темнота. Он не ощутил боли, он не ощутил страха. Только какое-то странное безразличие, похожее на смертельную отрешенность контуженного.
Наверно, сейчас он умрет.
Это уже не вызывало страха. Это вообще уже ничего не вызывало.
И лишь одна мысль успела додуматься до конца, прежде чем небо окончательно рухнуло на землю, похоронив его под дребезжащими осколками:
«Паук, который запутался в собственной паутине. Как глупо».
Он не знал, через сколько дней за ним пришли. Покорно протягивая руки стражникам, чтоб те заклепали на них кандалы, он обратил внимание, что ожоги на предплечьях уже превратились в узкие багровые рубцы.
Значит, прошла по меньшей мере неделя, а может, и не одна.
Он не знал этого наверняка, поскольку не находил нужным отсчитывать время и не видел в этом смысла. В его камере не было окна, а даже если бы и было, скорее всего, он ни разу даже не взглянул бы в него.
Все это время, со дня своего пленения, он был поглощен другими мыслями. Медленно разбирал мысленные завалы из своих планов, пытаясь среди бесформенных и обожженных деталей найти причину своего провала. Вспоминал людей, многие из которых были уже мертвы. Иногда, охваченный какой-то душевной лихорадкой, яростно принимался строить новые, но проходило не больше часа – и он обессиленно приваливался к каменной стене, чувствуя себя выпотрошенным и пустым.
Он не был обременен гостями все это время. К нему не приходили ни дознаватели, ни палачи, ни духовники. Если кто-то и навещал его, то лишь слуги, приносившие еду, и те вели себя так, что он понял – выведать что-либо у них не представляется возможным. Он и не стремился.
То, что он оказался здесь, в столь бесправном и униженном состоянии, говорило о том, что ошибка, которую он допустил раньше, куда серьезнее, чем ему казалось. Жаль только, всего этого времени ему не хватило, чтобы найти ее, эту ошибку…
На кирасах стражников не было того символа, что он внутренне боялся увидеть, – разделенного напополам щита с черным орлом в левой части и фигурным ключом в правой. Вместо этого он увидел золотого льва на багряном поле, при виде которого его обескровленная душа, съежившаяся где-то в недрах полумертвого тела, на миг потеплела, наливаясь силой.
Родовой герб герцогов де Гиеннь. Герб Алафрида.
Вели его недолго, он не успел устать. И верно, много ли в разрушенной Арбории уцелело больших домов? Что ж, по крайней мере, ему хватило времени нацепить на лицо презрительную усмешку – единственную собственность маркграфа Турина, которая оставалась в его распоряжении.
Это был зал. Но как только Гримберт вошел, замерев между двумя молчаливыми стражниками, он сразу все понял. По одному только положению собеседников. Он никогда не мнил себя знатоком шахмат, слишком уж часто ему приходилось проигрывать собственному пажу, когда он постигал эту науку, но был достаточно опытен в этом искусстве, чтобы по одному только расположению фигур судить о сложности ситуации, в которой оказался.
Фигуры возвещали эндшпиль.
Они размещались не вразнобой, беспорядочно рассредоточившись по залу, они сидели за одним длинным столом, накрытым алой парчовой скатертью, внимательно и молча глядя на него.
Теодорик Второй, граф Даммартен, выглядел так, будто за сегодня не выпил ни капли вина, и желчно поджимал губы. Леодегарий, граф Вьенн, смотрел на него с пустой улыбкой человека, который с трудом сознает, где находится. Герард, приор Ордена Святого Лазаря, хмуро почесывал щеку пальцем, отчего его раздувшаяся плоть шла складками, едва не отделяясь от костей.
Лаубер тоже был здесь. Сидел с края, безразлично разглядывая загаженный мухами потолок. Едва лишь заметив его, Гримберт ощутил жар в груди. «Не смотреть, – приказал он себе. – Сделай вид, будто его здесь вовсе нет. Не доставляй ему лишнего удовольствия».
Последним, к его облегчению, был Алафрид. Господин императорский сенешаль занимал почетное место по центру стола, молча читая какие-то бумаги. Его лицо казалось осунувшимся, постаревшим, словно за последние семь дней все чудодейственные снадобья столичных лекарей выветрились из его крови, приоткрыв на миг истинный возраст. Всех прочих, мемория-протоколиста, пару слуг-сервусов и стражников, Гримберт не удостоил взглядом. В пьесе, которая должна была здесь разыграться, никто из них не играл значимой роли.
– Гримберт Туринский, маркграф! – возвестил герольд где-то позади.
В тоне его голоса не угадывалось надлежащего титулу почтения, он звучал как-то сухо и по-деловому. «Да уж, – подумал Гримберт, пытаясь сдержать кислую усмешку, – кажется, меня пригласили не на бал».
Как будто кандалы на руках и обрывки гамбезона, в которые он был облачен, напоминали об этом недостаточно явственно.