Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не смей! — крикнула Лариса, вскакивая.
Саша снова кинулся на Трофимчука. Сцепились, упали, молотя друг друга, и Валера, подмяв Сашу, нанес ему сильнейший удар по лицу. И уже спешил к ним, ругаясь, толстяк администратор. Ахали, возмущались посетители. Слово «милиция» перекатывалось, как шар, по кафе.
Валера скорым шагом устремился к выходу, за ним и его компания. Лариса, схватив Сашу под мышки, помогала ему подняться. Он зажимал ладонью окровавленный нос.
— Хулиганы! — орал администратор. — Милицию вызову!
По аллее сада, по улицам шли молча. Прохожие посматривали — кто сочувственно, а кто с неприязнью — на Сашино разбитое лицо. Никто, конечно, не слышал, как этот парень внутренне стонет, как вопиет оскорбленное самолюбие. Гроша ломаного не стоила его бездарная жизнь.
Лариса привела Сашу к себе домой, обмыла ему лицо холодной водой и велела лечь на тахту, держа мокрый платок у носа. Под глазом у него наливался синяк.
— Болит? — спросила Лариса, сев на край тахты и озабоченно вглядываясь в Сашу.
— Меньше… Спасибо, Лара. Я, пожалуй, пойду.
— Лежи, Акуля. Останешься сегодня у меня.
Он смотрел на нее, медленно возвращаясь из темно-красного царства боли и обиды.
— У тебя глаза, как у эльфа, — сказала она. — Всегда будешь за меня заступаться?
Он взял ее за плечи и медленно, преодолевая собственную нерешительность, притянул к себе.
Лариса отдалась ему со страстью женщины, услышавшей зов судьбы.
В сентябре они поженились. Усилиями энергичной Тамары Иосифовны был заказан и сшит для Саши темно-синий габардиновый костюм — впервые в жизни он надел приличную одежду. «Чувствую себя как принц Уэльский», — сказал он, и Лариса, смеясь, подхватила: «То ли еще будет, ваше высочество!»
Свадьбу устроили тихую, в семейном кругу. Коган сидел задумчивый, поглядывая поверх очков на Сашу, на Майю. Нет, конечно, он понимал, что никакие они не «че-эс», не члены семьи врага народа, в эти чертовы ярлыки он давно не верил, — но, по правде, маленькому доктору хотелось лучшей участи для любимой дочери. А Майя, худенькая, полувоздушная, в единственном своем выходном платье с подложенными плечами, выпила вина, раскраснелась, разговорилась. Обращалась она главным образом к Тамаре Иосифовне:
— Вы говорите — молодым теперь трудно. Но ведь это — как посмотреть, с чем сравнить… Я, знаете, в лагере доходила совершенно… на общих работах… Горожанка, профессорская дочка — и лесоповал… И когда меня взяли в прачечную, это же какое было счастье — стирать вонючие портянки и подштанники вертухаев… А сейчас вспоминаю этот вечно клубящийся пар, сквозь который наши синюшные лица…
— Досталось вам, Майя Константиновна, — посочувствовала Тамара Иосифовна. — Саша говорил, у вас непорядок с легкими. Вот что: у нас в поликлинике хороший пульманолог. Покажу-ка я вас ему.
— Да ничего, не беспокойтесь… Пока держусь с Божьей помощью… И худой живот, а хлеб жует… — Майя, необычно оживленная, перекрестила молодых, с силой сказала: — Да хранит вас Бог!
Первое время молодожены жили в квартире на Дрелевского, в комнатке дочерей, из которой младшую, Тату, переселили в большую комнату-гостиную. Однако вскоре выявилось неудобство, именно с Татой и связанное: девочка была поймана на подглядывании и подслушивании молодой семейной жизни. Лариса надрала уши плачущей сестре. Энергичная Тамара Иосифовна озаботилась подыскиванием квартиры для молодоженов, в чем и преуспела: у ее медсестры (Тамара Иосифовна служила окулистом в поликлинике) было полдома на окраине города, и в это скрипучее деревянное строение, за которым раскинулись пышные лопухи, и вселились Лариса с Сашей.
Тут они были счастливы. Утром за окном их светелки им пели малиновки. Стояло дивное бабье лето. По выходным молодожены уходили в недалекий лес, полный свежести, игры света и тени, соснового духа. Бродили, взявшись за руки, и летучая паутина касалась их лиц. Было легко и просто жить, самое время читать стихи.
— Как чудно! — Лариса смеялась от радости жизни. — Какой звон аллитерации!
И — тоже нараспев:
Старые лиственницы благосклонно качали иглистые ветви над их головами, рыжая хвойная подстилка мягко стелилась под ноги — ах, если б вся дорога жизни была столь же податлива…
— Смотри, Акуля, какой роскошный белый гриб! Ну что же ты! — Она смеялась. — Не на меня смотри, а на гриб.
— Не хочу на гриб. — Опустившись на колени, Саша молитвенно обнял ее ноги. — Я люблю тебя.
Летом 54-го они сдали госэкзамены и были, как говорят, выпущены в самостоятельную жизнь. Ларису взяли в штат «Молодежки», в тот же отдел писем. Саша ожидал, что столкнется с препятствием, но оформление в гороно на должность школьного учителя математики произошло на удивление гладко.
Да и многое другое удивляло. Появилась повесть Ильи Эренбурга «Оттепель», в которой сочувствие автора было явно отдано бедному художнику, предпочитавшему казенной идеологии лирические пейзажи. Что-то происходило в сельском хозяйстве: вместо обязательных, подметавших все подчистую заготовок вводилась система закупок. В комендатуре Саше вдруг сказали, что ежемесячные отметки — знак многолетнего ограничения прав — отменены.
Удивительное, странное наступило время. Оттепель!
— Авара му! — орали мальчишки на улицах. — Бродяга я!
Газеты призывали молодых в казахстанские степи, на целину.
И прошел по городу слух, что пересматриваются дела «врагов народа».
Уж совсем плоха стала Майя после Сашиной женитьбы и его переезда в окраинный домик среди лопухов. Застарелый лагерный кашель всю душу выматывал. И появилось в ее медкарточке грозное словцо «инфильтрат». Но когда Саша заявился с известием о пересмотре дел, у Майи словно слетела с потухших безучастных глаз мутная пелена. Чуть не весь 55-й год она продержалась на ногах — ходила по эмвэдэшным кабинетам, выстаивала в очередях, ожидала вестей из Ленинграда, куда велели переадресовать заявления.
— Мне уже все равно, — говорила Майя, и блеск в ее карих глазах разгорался. — Но Яшу пусть они мне отдадут. Пусть признают, что он ни в чем не виновен.
И вот в ноябре пришло коротенькое казенное извещение: «По вопросу реабилитации вашего мужа Акулинича Я. П. вам надлежит явиться в Ленинград по адресу…»