Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Хотите сказать, мое сидение за портьерой высочайше одобрено? – уточнил Яков и получил ответ:
– Именно так.
Яков не стал наблюдать, как ужинают высокие гости – это было бы унизительно. С первого этажа раздавался то и дело собачий лай, и доктор решил: значит, кто-то из гостей привел с собой собачку, чтобы похвастаться. И, конечно же, можно не угадывать – кто.
Когда с галерей заиграли скрипки и снизу послышалось, что настраиваются инструменты, Яков все-таки вышел за портьеру и посмотрел вниз: ему захотелось увидеть, как будет петь Лупа.
Оркестр выстроился полукругом, флейтисты и эти, что с огромными скрипками – Яков не знал, как они называются. Лупа, в шелковом платье, широком, как солнце, и такого же цвета, только готовилась петь. В волосах ее вплетены были чайные розы, отлично видные Якову сверху. Гости сидели рядком на стульях, и Ван Геделе с высоты мог рассмотреть, как прошиты их парики – у кого они были. Лопухины – оба в лососинном, в кружевах цвета внутренности морских раковин, утонченные и накрашенные, с лицами грешных ангелов. Остерман – серебро, и возле него золото – Левенвольд. И в центре, гость главный и почетный – зловеще-сиреневый фон Бюрен, в собственных черно-стальных кудрях, матово-смуглый, с той самой собакой у ног. Рыжая борзая на длинном витом поводке вяло порыкивала – охраняла! – и подозрительно косилась на серебристого Остермана, с явной готовностью – тяпнуть.
Скрипки попиликали и затихли, вступила флейта, и за нею – мягкой волной полился голос певицы. И музыканты последовали за голосом, в райские кущи, по одному вступая на этот путь – сперва флейты, а потом и те, что как огромные скрипки. Ах да, виола да гамбо…
Лупа взяла самую высокую, леденяще-звонкую ноту – и порочный херувим Лопухин прижал к накрашенному глазу платок, а собака – вскочила разом на четыре ноги, в охотничью стойку.
– Флора, фу! – Бюрен дернул поводок, но было поздно. Собака завыла, вплетая свой голос – в арию, в рыдание флейт, прибавляя себя – к путешествию в райский сад. Вой не заглушал пение совсем, скорее – добавлял новые ноты. Это была неожиданная поддержка.
Левенвольд закрыл лицо ладонями, пряча улыбку, Бюрен и Остерман, переглядываясь, хохотали – наконец-то эти вечные соперники в политике нашли общую звезду – на музыкальном небосклоне.
– Это нарочно! – Нати Лопухина вскочила, топнула ножкой, схватила мужа чуть ли не за шиворот и потянула на выход. – Над нами смеются! Это дурная шутка, пойдемте, друг мой, – из дома, где не помнят о приличиях…
Бедняга князь прижимал к глазам платок уже от смеха, но позволил супруге себя увлечь – как и всегда, как покорная игрушка. Хозяин дома устремился было за ними, но Бюрен придержал его за край золотого наряда:
– Не стоит, Рене, пусть идут, раз такие дуры… Послушаем дальше – твою приму и мою Флору.
Лупе, впрочем, не показался обидным такой дуэт – она пела и улыбалась, и улыбка звучала в голосе ее, как в утреннем небе трепещет розовый краешек рассвета. Ария кончилась, и певица присела, и поцеловала собаку с длинную морду – слушатели аплодировали им обеим. Потом Лупа отступила за спины оркестра, и вышел вперед уже Прошка-Аницет, с подбитым глазом, кое-как замазанным белилами.
Яков следил сверху, что станет делать певица. Лупа золотистой тенью проскользнула позади музыкантов, прошла торопливо под куртуазным благовещением и осторожно – живот ей мешал – взошла по ступеням. Яков свесился с галереи, смотрел – куда же дальше? Лупа медленно брела мимо ряда одинаковых дверей, цепляя ручки их пышным платьем – видно было, что нехорошо ей, ноги еле держат. Вот вздрогнула, завидев кого-то в том конце коридора, толкнула наугад первую же попавшуюся дверь – и почти упала в дверной проем. «Худо стало, – догадался Ван Геделе. – Надо глянуть – как бы не родила прежде срока».
Аницет перед гостями заливался, как певчая птица. Собака пока молчала – но это Бюрен пальцами держал ей морду, не позволяя завыть. Яков вышел из-за портьеры, огляделся – все слуги стояли внизу, кругом возле гостей. Доктор прошел за спинами скрипачей, сбежал по лесенке вниз и по коридору – к той двери, в которую входила певица, он запомнил, в какую.
То была графская спальня – зеркало, цацки, неприбранная постель, – и Лупы в ней не было видно. Яков заглянул за ширму – но и там стояли лишь горшок и таз, стыдливо прикрытые плетеными крышками. И за балдахином не было никого, и под одеялом – доктор даже проверил. Зато на туалетном столике царило роскошество…
Левенвольд к приходу гостей надел на себя, конечно, «все лучшее сразу», но кое-что и оставил. Бриллиантовые серьги, длинные, в его вкусе, и много-много сверкающих шпилек, и перстни – и с камнями, и с камеями… «Колечко заметно будет, а шпильки – кто их считает», – решил Яков и парочку шпилек приколол на рукав – с изнанки.
– Ты неумелый чемберлен, совсем дилетант, – послышалось от самой двери. Скрипачи играли, и голосил Аницет, и подвывала ему Флора – но французская серебристая речь слышна была совсем рядом, почти на пороге. Этот картавый серебряный шарик во рту… – Ты давеча уронил тарелку, у тебя кривые руки…
«При чем здесь щипцы? – подумал было Яков, но тут же понял, что речь не об акушерском инструменте, а об камергере: – Чемберлен – это камергер, chambellan…» Бюрен был обер-камергер нынешний, а Левенвольд когда-то служил камергером – у покойной матушки Екатерины.
– Поверь, Рене, счастье чемберлена не в тарелках, – возразил от двери другой голос, несомненно, фон Бюрена – этот лающий его, то ли немецкий, то ли французский.
– Так ты ничего и не можешь – ни переменить тарелку, ни переодеть персону, – Левенвольд отвечал ему, то ли насмешливо, то ли злясь.
– Переодеть тебя, Рене, – по всем правилам? – предложил Бюрен, тоже сердито.
«Все ясно. Сейчас они тут начнут друг друга переодевать», – мрачно подумал Яков, цапнул со столика еще пару шпилек и шагнул за портьеру. И за портьерой – влетел с размаху в мягкое, и теплое, и пахнущее мандариновым раем – певица Лупа сидела на подоконнике, подобрав ноги.
– Тс-с, – она притянула доктора к себе и прижала пальчик к его губам, – молчи!
Яков спрятал шпильки и замер в ее объятиях – и, черт возьми, это было весьма приятно…