Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рене Левенвольд
Сегодня игра их закончилась, однажды и навсегда – их любимая, волшебная, восхитительная игра. Брат примчался к нему в дом, от хозяйки, из самых ее покоев – и получил прохладную разумную отповедь.
– Мы стали неосторожны, Гасси, мы уже выдаем себя. Слишком многие знают, и слишком высоки сейчас наши ставки. Давай покончим со всем, пока слухи о нас не добрались и до муттер. Ты ведь дорожишь выгодным своим местом? А я дорожу тобой. Химера должна издохнуть, как и положено невозможному существу…
Брат пошатнулся, закусил губы, но согласно кивал – он давно взвесил на весах политику и любовь, и любовь, увы, найдена была очень легкой. По сравнению со счастьем их маленькой, бедной родины. И со счастьем – семьи. Он уходил, раня шпорами паркет, не оглядываясь, прямо держа спину. И, наверное, поехал потом в казармы – там много других темноглазых узкоплечих остзейцев, с таким похожим профилем… Таких, как Рене – ну, почти.
Но все сделано было правильно – потому что ни человеку, ни вещи, ни делу нельзя давать над собою власти. А игра их слишком уж многое забирала от них обоих – и даже душу. Которой, кажется, и не осталось уже у Рене. Всю ее выцарапала из него когтями химера. Или же нет – что-то да оставила?
Рене мысленно простился с любимой, дорогой игрушкой. С легким выдохом облегчения и с бесконечной жалостью – огромной, как слон или кит. До седьмого неба китайских богов – огромной. Но… «Ни сыну, ни жене, ни брату, ни другу не давай власти над тобою при жизни твоей». Агностикам тоже ведомо святое писание, хоть агностики и делают вид, что с ним незнакомы.
В печи гудел огонь, и позади печи кто-то возился, то ли печник, то ли шпион. Рене забрался с ногами под пухлое бархатное покрывало, отдернул полог и щелкнул пальцами – позвал. В спальню вошел арап-казачок, в арапских своих косицах, жгуче-черно-бархатный, со шкатулкой для рукоделия на вытянутых руках. Он шел, вытаращив от усердия глаза с эмалевыми белками, медленно и как будто танцуя.
Рене видел однажды, как марширует персидский полк – они тоже шли, танцуя, разве что чуть иначе, подпрыгивали на каждом шаге, как зайчики. Они маршировали, танцуя – перед своим шахом. И так же шли они на смерть, танцуя, и так же, танцуя, умирали…
Рене принял из рук арапчонка шкатулку и вытащил одно за другим – спицы, клубок, недовязанную чулочную пятку. Нитки запутались, и Рене распутывал их терпеливо, почти не ругаясь.
– Отчего ты любишь вязать, Ренешка? – спрашивала его когда-то дурочка Лисавет.
– Оттого, что люблю все запутывать, – отвечал он ей тогда, по всем правилам галантного флирта.
Запутывать – чтобы потом распутывать… Рене жестом отослал казачка и принялся вязать, считая про себя петли. То ли печник, то ли шпион за печью затих, быть может, ушел, соскучился. Рене, наперекор мысленному счету, чутко вслушивался – в запечную возню, в ночные звуки за окном.
Вот фонарщик затеплил на улице фонарь – теплые блики легли на портьеры. Вот прошел, лязгая сбруей, ночной дозор, и сразу следом – прокрался почти бесшумно тать, ночной работничек. Рене сбился со счета, распустил петли и принялся считать снова. Запутывать – чтобы потом распускать… как Пенелопа.
Этим вечером Эрик фон Бюрен спросил его, отводя глаза и мучительно хмуря брови:
– Ты ведь так и не женился, Рене. Что же тогда ты делаешь вечерами?
– Ты не поверишь. Сижу на подушках в своей одинокой холостяцкой постели и вяжу на спицах очередного безобразного кадавра, – голос Рене был тихий, безупречно поставленный, с франкофонными взлетами и падениями тона.
– Хотел бы я это видеть, – беззвучно, на выдохе, вышептал Бюрен, невыносимо, нелепо краснея.
– Так приезжай и смотри, – улыбка, поворот на каблуках – разлет золотых одежд – и ретирада. Все. Пьеса сыграна. Занавес.
Рене считал про себя – и слушал. За окном прошел, путаясь в плаще, одинокий искатель приключений. И за ним, след в след, два охотника лихих, за дворянскими сапогами и перчатками. Стук копыт – но он пока далеко, на горке, где мощеная мостовая – оттого и звонко так…
У Рене вместо петли отчего-то вышел нелепый узел, нераспутываемый, неразвязываемый. Но осенние ночи темны, и скучны, и долги – достаточно долги, чтобы распутать, не обрывая, любые переплетенные нити.