Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ляля сообщает Гарри о своем намерении, но когда тот начинает угрожать ей и хватает ее за горло, она зовет на помощь, и тут происходит нечто невероятное: «Раздался звон разбитого стекла, и что-то огромное, тяжелое, мохнатое впрыгнуло и упало сбоку на Гарри, повалив его и покрыв собою» [Тэффи 1997–2000, 2: 319]. Ляля приходит в себя и обнаруживает, что у Гарри перегрызено горло, а собака исчезла. Впоследствии она узнает, что спешивший ей на помощь Толя в тот самый день был расстрелян большевиками. История заканчивается так: «Ничего в ней я не сочинила и не прибавила, и ничего не могу и не хочу объяснять. Но сама я, когда оборачиваюсь к прошлому, я вижу ясно все кольца событий и стержень, на который некая сила их нанизывала. Нанизала и сомкнула концы» [Тэффи 1997–2000, 2: 320].
В «Собаке», как и в других рассказах «Ведьмы», не происходит ничего однозначно сверхъестественного, однако сложно дать рациональное объяснение описанным событиям. Необычным для «Ведьмы» и для творчества Тэффи в целом является описание Толи-собаки. В отличие от других жалких героев ее прозы, начиная с Аглаи из «Рубина принцессы» (1905), в Толе нет ничего болезненного или отталкивающего[554]. Это здоровый и внешне симпатичный человек, а отталкивающими чертами наделяются «зеленые» фрики из окружения Гарри (как в «Русалке» ими наделялись «зеленые» свадебные гости). Несмотря на то что Толя, как и некоторые его предшественники, погибает, он свободен от той слабости, которая была характерна для них. Напротив, его жертвенная любовь придает ему силы, чтобы спасти Лялю от Гарри. Если прибегнуть к собачьей образности рассказа, то любовь превратила Толю из плаксивого той-пуделя в свирепого волкодава. «Собака» была написана примерно через год после того, как Тэффи завершила работу над остальными рассказами «Ведьмы», и почти через два года после того, как у Тикстона случился инсульт. Возможно, личный опыт ухода за умирающим повлиял на то, как в этом рассказе Тэффи изобразила самоотверженную любовь, ставшую основной темой ее следующей книги, «О нежности».
9. Нежность и тревога (1936–1938)
После смерти Тикстона Тэффи вновь заняла место, принадлежавшее ей в культурной жизни эмиграции. В 1936 году она выступила с лекцией на бенефисе Бальмонта, страдавшего тяжелым психическим заболеванием; провела собственный вечер, средства от которого передала «Современным запискам»; а также поддержала множество других добрых дел, от казачьего музея в Курбевуа до Национальной организации русских скаутов [Мнухин 1995–1997, 3: 192, 196, 181, 209][555]. Тэффи также устраивала домашние приемы, на которых, как много лет спустя вспоминала дочь Васютинской Валентина, «она любила и умела принимать гостей… обыкновенно потчевала приглашенных дорогими закусками из самых хороших магазинов. Терпеть не могла обильных угощений, говоря, что это мещанство» [Мальмстад 1990: 104, примеч. 8]. (Вероятно, это был тот случай, когда Тэффи скрывала свои материальные затруднения: закуски – даже «из самых хороших магазинов» – стоили дешевле, чем полный обед.)
Тэффи обзаводилась и новыми знакомыми, наиболее заметным из которых был овдовевший в 1935 году И. И. Фондаминский (1880–1942), личность весьма почитаемая в эмигрантских кругах[556]. Эсер в молодые годы и соучредитель «Современных записок», в изгнании Фондаминский все глубже и глубже проникался православием (хотя и оставался иудеем) и щедро спонсировал не только многих нуждающихся, но и культурные начинания[557]. Для Тэффи он был олицетворением бескорыстной любви, о которой она говорила в лекции 1929 года, прочитанной на заседании «Зеленой лампы», – той любви, которая «не ищет своего» [Тэффи 2004: 321][558].
Несмотря на социальную активность, 1936 год принес Тэффи глубокие огорчения. Она снова тяжело заболела – нефрит, серьезное заболевание почек, начался у нее в январе и осложнился проблемами с сердцем. Теперь она вспоминала свою бескорыстную преданность Тикстону во время его болезни «как особую форму счастья», как она писала Зайцевой летом 1936 г.: «Очень тяжелую, совершенно меня вымотавшую. Единственную для меня. Благословенную». Она мучительно сознавала степень своего одиночества и в конце июня сообщала Зайцевым: «Вы единственные, кто у меня в жизни остался». Но, как она призналась примерно месяц спустя, и они постепенно отдалялись от нее: «Да, связь наша с Вами утеряна, и виновато в этом не отдаление Ваше на земной поверхности, а, вероятно, отдаление в другом измерении. Судьба ткет свои узоры, сплетая и растягивая нити». Без сомнения, одиночество способствовало ее погружению в «тяжелую меланхолию». Временами, как она сообщала Зайцеву, на нее находил ужас, от которого можно было избавиться только крайними мерами: «Жаль, уехал мой дантист. Я бы попросила вырвать какой-нибудь зуб. Мне кажется, этот физический шок был бы хорош. <…> Я сейчас как жук, перевернутый на спину. Ищу лапами соломинку. Соломинки нет».
Тревожная экономическая и политическая ситуация, сложившаяся во Франции в 1936 году, только усиливала беспокойство Тэффи. Беспорядки, охватившие страну начиная с 1934 года, разрастались, несмотря на то что на майских выборах 1936 года победил поддерживавший рабочее движение «Народный фронт».
Боялись революции, и русские, как с оттенком сухой иронии писала Тэффи, в этот «момент тревожный, сильно напоминающий нашу родную старину, то есть 1917 г.», немедленно взялись за дело:
На улицах носятся дамы с провизионными мешками. Русская речь звенит и перебрасывается с одного тротуара на другой.
Разговоры исключительно деловые и толковые.
– Свечек раздобыли?
– Целых две. <…> А вы запаслись чем надо?
– Ну конечно. Как все, так и мы. Фунт риса, фунт макарон, и стеариновая свечка. Словом, во всеоружии[559].
Хотя революции не случилось, причин для беспокойства было более чем достаточно: только в июне в забастовках и сидячих демонстрациях протеста приняли участие почти два миллиона рабочих. В числе недовольных оказались и печатники «Возрождения», устроившие сидячую забастовку, из-за чего 21 июня газета