Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И тут вдруг часы в передней, которые у нас идут на десять минут вперед, пробили восемь, восемь темных тонов, значит, было без десяти минут восемь, восемь темных тонов, барабанов. Бетховен затих… И мать как раз хотела выпить кофе, который стоял близко на буфете — стоило протянуть руку, а дядюшка возле буфета хотел как раз что-то сказать, как вдруг свеча заморгала будто приток воздуха проник в столовую, свет в люстре еще больше ослабел и замигал, а из радио раздался голос...
По-немецки, потому что мать, вероятно, давно переключила радио на иностранную станцию. На станцию дедушкиной страны…
— Meine Damen und Herren! Дамы и господа…
Голос звучал серьезно, как музыка Бетховена, как далекие орга́ны и колокола, как восемь тяжелых тонов, барабанов, и я все понял: проповедник с черным нагрудником на кафедре перед золотыми конусами в море свечей под куполом с крестом и башнями. Дамы и господа…
— Herr Bundespresident… Господин федеральный президент поручил мне сообщить австрийскому народу, что мы уступаем насилию.
Мать безжизненно оперлась о кресло, а дядя отложил сигару. Мужчина у окна вдруг неожиданно улыбнулся мне…
— И мы прощаемся в эту минуту с австрийским народом немецким приветствием и сердечным пожеланием: господи, сохрани Австрию…
А потом из радио-послышалось слово «господа», но в этот миг передача прервалась, будто ее разрубил какой-то топор… И начали играть гимн. Гимн дедушкиной страны. Sei gesegnet ohne Ende, Heimaterdewun-dermild… Будь бесконечно благословенна, прекрасная отчизна… Огромный могучий хор пел в сопровождении оркестра. И еще раз раздался гимн: Sei gesegnet ohne Ende, Heimaterde wundermild… А потом в третий раз: Sei gesegnet ohne Ende, Heimaterde wundermild. А потом еще один раз, но уже без слов. Только большой могучий оркестр… А потом снова раздался тот же гимн, но опять со словами. Опять пел огромный могучий хор в сопровождении большого оркестра, как и в первый раз. Только слова, слова были совсем другие. Уже пели не Sei gesegnet, будь благословенна… Я хорошо это понимал… Пели Deutschland, Deutschland uber alles… И это летело, как пение ангельского хора на небесах…
Мать встала с кресла, поцеловала меня в щеку и ска,зала, что это конец.
Дядюшка подскочил к ней, поддержал ее и поцеловал ей руку.
В эту минуту зашевелился мужчина у окна и с улыбкой, пряча за фалдами фрака букет красных роз, на шаг подошел к матери…
Тут кто-то зазвонил.
Прежде чем я опомнился, в столовую вошел тот, кого никто не ждал, — Грон.
Он обошел стол со стороны окна и, не доходя шагу, остановился перед матерью. Он нахмурился, на его низком лбу выступил пот, будто он выполнял какую-то очень тяжелую, требующую усилий работу, и напряженной рукой подал матери букет красных роз.
А потом Грон сказал, что на здании австрийского посольства час назад поменяли флаг. Уже час, как там развевается свастика. А у отца идут сплошные совещания…
— Ну да, совещания! Разве он еще не пришел? — засмеялся Грон. — Разве его здесь еще нет, нет… Но он эдесь, он здесь, — засмеялся снова Грон. — Моя жена завтра будет готовить козлятину, жарить будет, ей нужны кой-какие коренья… Есть у вас, так покорно благодарю…
И Грон ушел. Мужчина во фраке прищурился, подошел к столу и сел на свое место. Букет, который он минуту назад держал в руке, теперь держала мать, она стояла совсем бледная и дрожащая у зеркала, а дядя искал вазу. Когда он нашел серебряную вазу в соседней комнате, поставил ее на стол рядом с подсвечником и опустил в нее розы, костлявый мужчина во фраке допил рюмку, облизнулся, выпятил челюсть и ни с того ни с сего посмотрел на шею матери… А потом я выскочил из столовой как сумасшедший.
Когда часы в передней, которые идут у нас вперед на десять минут, пробили два, я все еще трясся от ужаса. На улице было тихо, грозы так и не было, дождя тоже, в комнатах слабо горел свет — оттуда были слышны шаги. Руженка стояла у окна и звала Коцоуркову, говорила, какая в этом году прекрасная весна, что они пойдут на Чаплина, Коцоуркова ей отвечала, стояла там когда-то какая-то зеленая расписная миска, какой я давным-давно у нас не видел, и, собственно, почти забыл про нее и слышал звонкий хрупкий голосок, который говорил что-то о каком-то цветке, — все это не имело между собой никакой связи. Из передней я слышал шорох, будто там были кошки или стадо овец и среди них лисица, а откуда-то — из-под дома, из подвала — ничего не был слышно, даже блеяния, тишина, только голос Грона что в это мясо нужно прибавить кореньев и что, наверно у нас есть эти коренья… А за стеной моей комнаты я слышал страшное бренчанье и выкрики, будто там вставал на дыбы взнузданный дикий конь, будто там ломали дерево, будто там сыпалось стекло, бренчанье это слышалось и в приглушенных шагах, и в словах Руженки, которые она время от времени выкрикивала