Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дистрофиков очень много было. Молодых ребят, которых с Запада привезли, из Германии. Дистрофия — страшное дело. От человека одни кости оставались, ноги тонкие, руки тонкие, еле-еле ходит, а то и ходить уже не может — упадет и лежит. Как тут работать и норму давать? Если не выполнил норму и тебе недодали еды, еще и в карцер посадили — все, ты погибаешь. Уже трудно восстановиться. А поделиться нечем. Ну чем ты поделишься? У тебя 300 грамм хлеба — все. Ты же пайку свою не отдашь. И питание — мука, килька, вода — вот тебе и вся баланда. Или чечевица. Или ложку каши дадут. Там же еще был хозрасчет. Тебя одели, обули, посчитали, сколько что стоит и сколько ты заработал. Если ты не заработал, за одежду высчитывали. Много умирало. Хоронили в яму: закопали, столбик поставили — и все.
Работали по девять часов. Все по-армейски, строго. Подъем, туалет и — в столовую строем, побригадно. Двое-трое дежурных из бригады расставляли еду. Поели — пошли на перекличку. Фамилия, имя, отчество, год рождения, статья и срок. И вечером после работы такая же перекличка. Так каждый день, как молитва. Выходишь из лагеря — обыскивают, заходишь — обыскивают.
Так наработаешься в лесу, придешь в барак, шлепнешься — и все. А в выходной в бараке рассказывали всякие военные небылицы. Там же солдаты были. Они прошли всю Европу. Вспоминали, как богато там жили люди, а в наших колхозах — голь-моль. Говорили, что систему надо менять, колхозы все отбирают, ничего не дают, и заработка никакого нет. В таком духе. Я очень любил их слушать — такие рассказы, такие путешествия. И они уже не боялись, что на них донесут, — уже донесли дальше некуда, десять лет дали.
В лагере было много побегов. Там такие ребята были, они фронт прошли, в разведке служили, они бежали с концами, их не находили. Однажды сбежали двое, они работали на строительстве лежневой дороги. Что они придумали — между собой вроде учинили драку, а охранник подошел их разнять, они раз — отняли винтовку у него, потом и второго разоружили. И с концами. Возле речки Томь большой склад был. Баржи привозили продукты, муку. Они этот склад взломали, забрали тушенку. Но были и неудачные побеги. Беглецов ловили, но обратно не возвращали. Из тайги сложно убежать. Вот ты убежал из лагеря. Ну, день ты блуждаешь, два. Там поселения были, высланные жили или кто — я не знаю. Тебя обязательно накормят, задержат, расскажут, где тропинка какая, а по своей связи уже передадут, что здесь беглецы. Деревенские получали по 15 кг муки награды за информацию и поимку, охотно сотрудничали с НКВД, это выгодно было. Тайга. Там не сочувствовали. Я знаю по рассказам тех, кто бежал, им по три-пять лет к сроку добавляли. Я никогда не пытался бежать. Куда бежать? Это бесполезно.
Около трех месяцев я проработал на лесоповале — январь, февраль и март, — а в апреле из Москвы приехала врачебная комиссия. Осматривали нас побригадно. В санчасти была медсестра, единственная женщина на сто с лишним человек. Она ко мне какую-то симпатию проявила. Я когда зашел в кабинет, она что-то врачу шепнула. Женщина-врач спросила: «Вы медик? Откуда? Где учились?» Я ей рассказал. Она еще что-то спросила, и все. Я ушел. Это было вечером, а утром на построении слышу: «Грицаюк, выходи из строя!» Я думаю: «Да что ж такое? Где я провинился?» Вызвали еще около тридцати человек, совсем больных людей, дистрофиков. Позже я узнал, что мне дали третью группу инвалидности, а с такой группой на лесоповал не положено. Это, наверное, была заслуга врача. Меня перевели в центральный лагерь. Поместили в специальную комнату с койками, как в больнице. С кухни таскали в бочках пищу, никуда нас не выпускали, кроме туалета. И мы так должны были лежать две или три недели. Хорошая кормежка, когда поправишься — выпускают. Пришел однажды врач, спросил: «Ты медик? Полежи тут еще пару дней, я потом тебя к себе заберу». И я ходил с врачом, немножко занимался. Что я там мог? Придет больной, я же должен его обследовать, а я ничего не понимаю. Но никуда не денешься. Послушаешь трубочкой, фонендоскоп называется, температуру померишь. А начальник сидит, смотрит. Раз температуры нет — не могу дать бюллетень, все — иди, гуляй или работай. Часто, чтобы получить бюллетень, в лагере делали мастырку. Намеренно руку или ногу чем-нибудь кололи, заносили инфекцию. Конечность распухала, температура поднималась, и человеку давали освобождение. А еще бывало, поставишь градусники и смотришь внимательно, чтобы градусник не начали набивать. Или что-нибудь теплое под мышку положат. Один даже картошку нагрел. Когда градусник вытащил, я даже не понял: он должен был умереть, у него зашкалило все. Такое было. С полгода, наверное, я там пробыл. Утром и вечером — осмотр, а целый день я ходил свободный. Была рядом столярная мастерская. Окна, двери, кадушки, шайки для бани делали. Мне там очень понравилось, я с ребятами подружился, ходил к ним. У нас был начальник культурно-бытовой части, Поляков, он меня заметил, стал опекать и вскоре перевел в мастерскую. Правда, к тому моменту уже прислали в санчасть московских врачей после института, медсестер. Там очень хорошие специалисты работали, один крымский татарин бочки меня научил делать.
Я ему говорю: «Как вы дно вставляете, как высчитываете?» — «Ну как, как… Возьми ширину бочки, замерь, умножь на 3,14, и будет тебе круг». Я не знал этого! Это жизнь. Я быстро научился, парень-то деревенский, легко и бочки делал, и кадушки.
Я почти два года был заведующим инструментальной мастерской. Работали в мастерской двое вольнонаемных: инвалид без ноги, участник войны и пожилой человек. Они ночью работали — топорища делали, пилы точили, а я — днем. Выдам инструмент — и мне нечего делать. То начальник позовет картошку посадить, то урожай собрать. Вот так я до самого конца в этой инструментальной и жил. Ну, повезло мне, честно скажу. Не знаю почему, но так создано было: бухгалтер, кассир, ну и я в «придурках» ходили. «Придурок» — значит начальник. Это было даже почетно, потому что не работаешь, а руководишь. И спали мы в отдельной комнате, нас там четверо или пятеро человек было. Я ходил свободно. Летом хорошо: пойдем, искупаемся.
Был у меня очень страшный эпизод, на всю жизнь запомнился. Где-то в 1950 году дело было. Я выдавал топоры, пилы, вечером принимал инструмент обратно. На бригаду полагалось 25 топоров и 10 пил. И вдруг однажды бригадир говорит: «У нас топор украли». Как так? Я сразу докладываю: «Бригада такая-то, не сдали топор». Бригаду задержали, стали обыскивать, узнавать, как дело было. Проходит неделя, если не больше. Пришел я в столовую, молодой парень стоит у «кормушки» — место, где окно открывается, повар выдает первое, второе, хлеб. Вдруг в столовую зашел один из блатных, бушлат на нем длинный-длинный. А тепло было. Сбросил бушлат, вытащил топор и этого парня в голову сзади саданул, и тот упал. Я окаменел. Блатной топор из головы вытащил и ушел. Я, кажется, описался — так испугался. Потом он принес топор на вахту, бросил и сказал: «Такой-то — труп». Тут его задержали, скрутили. Говорили, он проиграл в карты, и ему дали задание: если убьешь этого — оправдаешься, если не убьешь — убьют тебя. Это не люди, звери. Я знаю, как они грабили, обдирали.
Посылки мне в лагерь присылали нечасто, но присылали — сало, колбасу. Бедные мы были, нечего было присылать. И потом еще отец умер. Я узнал об этом из письма, тяжело вспоминать, хоть и давно это было. Письма писал все время — и туда, и сюда, три брата у меня, а двоюродных я насчитал человек пятнадцать. Кто в тюрьме сидел, кто в армии служил, по-разному. Там сплошные аресты были. Родные мне сочувствовали, спрашивали, чем помочь. Я не вор, не украл ничего, не убивал, шел по дороге, и вот тебе на — споткнулся и 10 лет получил. Вот такое дело.