Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Почему именно на нас свалилось?» — Вообще, если думать реалистично, то что́ в этом странного? Кто-то же должен, в конце концов, болеть редкими болезнями. Но мы-то все, каждый из нас, видим в себе избранных. Думаем, что суровость жизни если и заденет нас, то как-нибудь вскользь, слегка, по касательной. И, поэтому, вот, — получи эту боль, раз ты не был готов, раз не застраховал свою нежную психику от всяких таких затрещин тяжёлой руки судьбы.
Я не то что был деморализован, но как бы напуган и совершенно не представлял, что мне со всем этим делать, со всем тем, что оставила мне жизнь. Что, счастье длится всего-то два месяца?.. Вот это-самое тихое, уютное счастье, которое мы нарисовали себе и ради которого изрядно потрудились. Искупнись в море, съешь жюльен в ресторане ночью над прибоем, почувствуй, наконец, что всё устаканилось, что вы вдвоём уже почти подмяли под себя всю эту ненавистную просцовскую медицину, чтобы жить-поживать в уютном домике, и вдруг — хрясь! На́ тебе — сахар 12! Выходило, что счастье не просто эфемерно, оно как бы искусственно, и даже по-особому издевательски искусственно. Что же с этим остаётся делать? Ходить, тыкаться из угла в угол в ожидании вечернего приговора областных эндокринологов.
И тоже, — как издёвка: продолжай, милый друг, работать! Закончи приём, приди в стационар и — бегом в обход, пациенты-то заброшены, их с пятницы никто ведь не смотрел. Смекаешь, что к чему? Жизнь, брат, она жёсткая штука. Тебе ведь даже погоревать и порефлексировать времени никто не даст. Иди паши! Не забыл, надеюсь, как истории оформлять? На одну ставочку захотел поработать? Нет, друг, не вы с напарницей-женой, а ты, ты один, останешься доктором в Просцово. Просцово! Вот оно всё, родимое-больное, перед тобой, вперёд! А мы твои две ставки исправно тебе заплатим, согласно договору.
Я не очень хорошо помню, как я доработал в этот день. Кажется, пациентки в палатах спрашивали: «а где Алина Семёновна?» И я отвечал рассеянно что-то нейтральное: пришлось по делам срочно уехать. Не говорить же: она тоже заболела, и страшнее, чем все вы, вместе взятые!
Я сидел в ординаторской и открывал истории. Они были как тоскливые доказательства реальности существования этого нашего счастливого тандема, и в то же самое время саркастическими иллюстрациями его бессмысленной кратковременности. В каждой было направление, написанное моей рукой, после чего следовали аккуратные Алинины анамнезы, статусы и дневники. Я даже нашёл ту историю, где Алина прервала запись на полуслове, очевидно, в то самое время, как в ординаторскую ворвалась Альбина Степановна, вестница смерти, со своим «сахаром-двенадцать». В конце концов, я взял ручку и начал строчить дневники, следом за Алиниными записями: «состояние удовлетворительное», «дыхание везикулярное»… Итак, я снова был единственным терапевтом в Просцово.
Вечером мы созвонились. Голос Алины был тихий и потерянный, безучастный, даже скучный. Мне приходилось, как клещами, вытаскивать из неё информацию. Назначили инсулин. Дозы пока небольшие. Каждые три часа берут кровь на сахарную кривую. Как насчёт гестационного? Никто пока не может точно сказать. Выходит, что если после родов сахар придёт в норму, то да, гестационный. А если нет, — понятно… «Да конечно гестационный», — ободрял я, — «всё будет хорошо!» Алина вздыхала.
Мы созванивались каждый вечер. Постепенно картина вырисовывалась такая: моя жена будет на больничном листе до декретного отпуска; по полторы недели каждый месяц в течении всей беременности ей необходимо будет лежать в областной эндокринологии, а ближе к родам — в НИА. Мы как будто вернулись на год назад. Я снова один в этой осенней просцовской промозглости, а жена навещает меня (или я её) наклёвками, как будто мы оба отбываем срок, каждый в своей тюрьме.
В выходные я метнулся в К… Я по-студенчески, в халате, просочился в областную и нашёл Алину перед лабораторией среди других претендентов на очередное протыкание пальца. Диабетиков. (Интересно, некоторые диагнозы как клеймо; но это избирательно, — видимо, по благозвучию: например, бывают «сердечники», «астматики», «аллергики», но не бывает «раковиков», хотя, возможно, из-за того, что от рака умирают очень быстро, и это не успевает становится для таких больных стилем жизни). Алина и наяву была какой-то потерянной и выглядела рассеянной. Мой визит, мне показалось, она расценила как нечто будничное и далеко не самое важное, что было ей необходимо сейчас. Она как бы пребывала в процессе внутренней адаптации к своему новому состоянию, старалась чётко определить для себя ближайшие и отдаленные цели и сосредоточиться на них. Кажется, это было, прежде всего, связано с сохранением и продлением жизни, с беременностью и со здоровьем будущего ребенка. Просцово, работа и даже я не были сейчас так важны. Я это понимал и переживал за неё. Мне было больно видеть её у этой черствой, затёртой двери в белохалатно-стеклянную равнодушную лабораторию, такой потерянной и отстранённой от меня.
Я расспрашивал. Алина отвечала сбивчиво и как бы неуверенно. Видимо, в тот момент она слегка «гиповала», но я тогда ещё не был опытен и не понимал этого, проецируя её состояние на переживание общей беды. Сахара́ у неё скакали немилосердно. Доктора испытывали затруднения в подборе дозы. Никто не заверял ни в чём утешительном. Мы быстро распрощались. Алина торопилась на ужин, который нельзя было пропускать.
На вторую неделю её голос в телефоне стал бодрее. Видимо, она нащупала-таки цели, уцепилась за надежду, и сахара стали более ровные. Я выдохнул и приободрился сам.
Но вообще, осень 98-го я помню хуже всего из всей этой просцовской эпопеи. Видимо, в тот период в голове преимущественно было только одно: Алинина болезнь, мои и Алинины попытки адаптироваться к ней и как-то выровнять баланс резко покачнувшейся жизни. Алина не торопилась возвращаться в Просцово. Между госпитализациями она предпочитала оставаться в К…, поближе к более или менее вменяемой медицинской помощи. Я все выходные мотался к ней и, возможно, поэтому так плохо запомнил Просцово той осенью: ассоциировалось оно в то время, видимо, только с рутиной работы.
Навестил Крабиных. Выпили. Маришка вышла со мной покурить в подъезд. Голос у Маришки тихий, мурлыкающий. Она что-то промурлыкала о том, что мне не стоило говорить про Алинину беременность никому. Я не понял, о чём она. И только спустя несколько лет до меня дошло, что она имела в виду дурную примету. (Меня всегда поражала эта приверженность и даже подчинённость