Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А что у нас там такое? — тихо спрашивает отец щекотливым голосом.
— Не надо! — сердито шепчет мать. — Убери руку! Дай поспать!
— Все равно через полчаса вставать…
— Не надо, говорю тебе! Профессор наверное, проснулся…
— Хочешь, проверю? Я знаю, когда он притворяется…
— Не хочу! Слушай лучше Тамаркин транзистор!
— Ну вот, снова-здорово! Я ей про Фому — она мне про Ерему!
Отец возмущается, встает с кровати. За окном еще не рассвело, а лишь слегка посерело. И его белая майка сама движется по темной комнате, вися в воздухе, будто у Человека-Невидимки. Эту книгу я дочитал позавчера и стал фантазировать, как буду бродить по общежитию, незамеченный, заходя в комнаты, а летом в пионерском лагере смогу безнаказанно заглянуть в девчачий душ. В прошлой смене Лемешев на спор залез туда, но они такой крик подняли, что его чуть не выгнали из лагеря.
Отец гремит спичками, подходит к окну, встает коленом на широкий и низкий мраморный подоконник, открывает форточку и чиркает спичкой. Она вспыхивает в сложенных ладонях и напоминает лампу под красным абажуром. На минуту в рыжем свете видны его кудрявые волосы, густые сдвинутые брови и небритые щеки, западающие при затяжке. В комнате пахнет «Беломором» и холодной уличной свежестью. Отец курит и присматривается ко мне, я стараюсь дышать ровно.
— Профессор спит, — многозначительно сообщает отец.
— Нет! — твердо отвечает мать.
«Профессор» — одно из моих прозвищ. Родители говорят, что так звали меня воспитательницы в детском саду. На вопрос, как я вел себя в течение дня, они обычно отвечали: «Хорошо вел! Другие носятся, орут, проказят, а ваш все время сидит и думает, как профессор. Не ребенок — чудо!» Потом это прозвище забылось, и я стал «гусем», так как у меня низкий гемоглобин и бледное лицо. Затем стал «Пцырохой»: когда ездил с дядей Юрой к морю, в Новый Афон, в списке станций вместо трудного абхазского названия «Пцырсха» я по ошибке прочитал «Пцыроха». Пассажиры страшно хохотали и даже из других вагонов приходили, чтобы поглядеть на «пцыроху». Затем меня звали «делегатором». Как-то мы пошли в зоопарк: посмотрели тигров, львов, слона и стали искать крокодилов-аллигаторов. Когда нашли, я попросил отца поднять меня на руках над толпой и закричал: «Ну, где же, где ваш делегатор?!» Народ дружно прыснул. Дело было в канун съезда, и радио ежечасно твердило, как делегаты съезжаются в Москву со всех уголков необъятного Советского Союза. Каким образом в моем сознании делегат и аллигатор слились в загадочного «делегатора» — не ясно…
Но в последнее время меня снова стали звать «профессором», так как я выменял за марки плоский китайский фонарик с цветными фильтрами и читал под одеялом Жюля Верна. Отец страшно злился, срывал с меня одеяло, отбирал фонарик.
— Спи!
— Не хочу!
— Тогда дай родителям выспаться…
— Я никому не мешаю…
— Мешаешь!
— Отдай ребенку фонарик. Пусть немного почитает…
— Нет, не пусть! Итак уже в очках! Ослепнет — ты его кормить будешь?
— Я не ослепну! — твердо обещаю я.
— Спать! Дай сюда книгу!
— Сам не читаешь — так сыну дай почитать!
— Я вам сейчас всем дам почитать! — сурово обещал отец и включал в сердцах транзистор.
— Значит, говоришь, завком подарил? — зевая, чтобы вопрос выглядел как можно равнодушнее, спрашивала мать. — Ну-ну… Читай, сынок! Лучше вслух.
Повзрослев, я сообразил, что мои чтения с фонариком под одеялом мешали личной жизни родителей. Возможно, по этой самой причине и появилась неведомая Тамара Викторовна с транзистором. С другой стороны, вот так — в общежитиях и коммуналках — в ту пору жила почти вся страна. И ничего: семьи не распадались, дети зачинались в изобилии и росли в коммунальных коридорах. Кстати, это воспринималось как норма, ведь старики еще помнили деревенскую жизнь, когда в избенке обитали сразу три поколения, а в холода еще забирали к себе из хлева скотину, чтобы не замерзла. Будильники, наверное, напоминали им деревенских петухов с их бодрым утренним кукареканьем…
…………………..
Жили, конечно, тесно. Стол, за которым Юра готовил домашние задания, был отгорожен фанерной перегородкой от телевизора, чтобы экран не мешал мельканием картинок. Со звуком проблем не было: умелый отец пристроил наушник и слушал трансляцию матча, не мешая ребенку и лишь иногда срываясь на крик: «Ну, ей! Ну! Эх, косоногий!» Но и это обстоятельство шло Юре только на пользу: углубившись в работу либо чтение, он научился ничего вокруг не замечать. К тому же по телевизору временами показывали отличные фильмы про революцию, Гражданскую и Великую Отечественную войну, про трудовые подвиги и конфликты, даже про любовь. Ну а если крутили «Волгу-Волгу», «Карнавальную ночь», «Гусарскую балладу» или «Веселых ребят» — все были счастливы.
…………………..
Фильмы про любовь мне не нравились. Когда на экране целовались, я отворачивался и просил: «Скажите, когда нацелуются!» Зато меня почему-то очень волновали идейные споры между героями, скажем, между горячим командиром и рассудительным комиссаром, большевиком и меньшевиком в пенсне, передовым бригадиром и чиновником… Слушая спор и еще не понимая смысл, я всегда спрашивал, чаще у отца:
— А кто прав?
— Он! — отвечали мне, для наглядности показывая пальцем.
— Я так и думал…
Как-то отец глянул на меня с недоверием. А во время другого фильма, где снова спорили, кажется, девушка, едущая по распределению в Сибирь, и юноша, решивший остаться в Москве, внезапно спросил меня:
— А теперь кто прав?
— Она.
— Гляди-ка, верно…
Сам не знаю почему, но по каким-то неуловимым приметам я с детства умел угадывать, на чьей стороне правота…
…………………..
К самостоятельности не только в суждениях, но и в быту толкала сама жизнь. Родители весь день на заводе, бабушки тоже еще работают. Обедал Юра в заводской столовой, на оставленные мамой 40 копеек: полтарелки супчика, биточки с картофелем, хлеб, а на сдачу — бутылка лимонада. Эта картина и сейчас стоит у него перед глазами: вот, вернувшись из школы, он заходит в комнату, где посредине стоит круглый стол, накрытый сиреневой с желтыми кистями скатертью, а на столе, на блюдечке — две двадцатикопеечные монеты. Если монет не было, Юра заваривал себе суп из пакетика. Эти супы изготавливали поблизости, на заводе пищевых концентратов. Когда очередную партию термически обрабатывали, над районом стоял какой-то тошнотворный запах, который, правда, быстро улетучивался.
Но по воскресеньям семья была, конечно, вместе. Много лет спустя поэту Юрию Полякову попадется в руки фотография, запечатлевшая характерную для его семьи воскресную сценку: