Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Реконструируя далее сеть аллюзий этого стихотворения, хочу добавить, что Слуцкий куда ближе к пушкинскому «Когда за городом, задумчив, я брожу…» [Пушкин 1959–1962, 2: 458–459], чем к «Стою печален на кладбище…» [Пушкин 1959–1962, 2: 624]. Второе стихотворение не допускает возможности загробной жизни, а вот в первом изображено два кладбища: общедоступное в Петербурге и семейное в родовой усадьбе Пушкина. Первое отвращает, второе же вызывает у поэта чувство родственной приязни. Слуцкий соединяет в одно две половинки пушкинского подхода: из «общей» части он берет элемент каталогизации (Пушкин перечисляет покойных только по званиям и профессиям), а из «семейной» – представление о единении с достойными умершими членами клана. В результате его еврейское кладбище превращается одновременно и в личное, и в коллективное пространство, что отсылает к его приемам мемориализации как в стихах о холокосте, так и в стихах «зимы» 1947–1953 годов. В итоге кладбище становится частью его «безродья родного».
Впрочем, Слуцкий идет еще дальше. Один из традиционных еврейских эвфемизмов для кладбища – бейт-гахаим, дом живых. Судя по всему, это определение он использует в совершенно буквальном смысле. Да, кладбище – зона вечной ночи, но показано оно живо и конкретно; оно служит естественным продолжением повседневного бытования еврейской истории. Еврейское кладбище полностью лишено безмятежности деревенского кладбища из предыдущего стихотворения. Как на еврейском рынке или в раввинистической академии, здесь кипят споры, звучат язвительные еврейские шутки. Кладбище – амальгама еврейской жизни, мгновенный снимок еврейско-советской реальности. Слуцкий не переписывает историю, в своем разговоре о советском и еврейском символах не занимает однозначной позиции за или против. Его полемика глубже. Важно понимать, что кладбища представляли собой одно из очень немногих мест в СССР, где все еще сохранилась еврейская жизнь. Евреев, даже с виду самых ассимилированных, по-прежнему хоронили на сохранившихся еврейских кладбищах или на еврейских участках общих кладбищ. Соблюдалась традиция посещения могил перед Иом-кипуром и на йорцайт, у мертвых просили заступничества за живых. Многие говорили с умершими на идише, поскольку русский те не поняли бы[201]. В связи с этим именно кладбища в значительной степени представляли собой пространство преемственности еврейской традиции. Соответственно, попытки режима их уничтожить воспринимались особенно болезненно. Целый ряд еврейских кладбищ действовал и в советский период, однако большинство, как в столицах, так и в бывшей черте оседлости, были закрыты в 1960-х и 1970-х годах[202].
Еврейское кладбище в Санкт-Петербурге. Фото автора
Некоторые кладбища были разгромлены, надгробные камни использовались для мощения дорог и создания городской скульптуры. Слуцкий, разумеется, знал об этих материальных и культурных утратах. Помещая еврейские споры советского периода на одновременно и символическое, и легкоузнаваемое кладбище, он как бы откладывает его уничтожение, замещая такое уничтожение обобщенным еврейским автономным пространством. В послереволюционной петербургской элегии предпринимались схожие попытки защитить ландшафт столицы от агрессии нового режима.
Слуцкий наполняет историю, воплощенную в кладбище, историографическим смыслом. Во второй строфе конармейцы оказываются огромного роста, поскольку они являются обитателями послереволюционной и военной эпох, канонизированными поэтом и включенными в его художественную систему. Лежащая под звездой паства раввинов – это, возможно, и не интеллигенты, однако напрашивается вывод, что именно здесь покоится философ из «Самого начала философии». В упомянутых раввинах можно усмотреть связь с меламедами из «Черта под чертою. Пропала оседлость…», а также предвосхищение стихотворения «Раввины вышли на равнины…». Абрамы – это отсылка и к отцу поэта, и к Абраму Шапиро, неприкаянному и развенчанному библейскому патриарху. Нельзя не вспомнить и об Абраме из «У Абрама, Исака и Якова…». Соответственно, хотя непосредственное библейское содержание в этом стихотворении и отсутствует, оно считывается за счет внутренних взаимосвязей с другими текстами Слуцкого. Слуцкий полемически подчеркивает не уничтожение еврейской цивилизации, а ее способность к самовозобновлению. В современной еврейской литературе мертвые часто возвращаются к жизни. Так, в «Ночи на старом рынке» И.-Л. Переца «мертвые встают из своих гробов, дабы перемешаться на сцене с живыми вопреки знаменитому пророчеству Иезекииля о высохших костях, вернувшихся к жизни». «Трудно не заметить мрачность этого взгляда», – справедливо комментирует Р. Висс [Wisse 1991: 105]. Слуцкий не воскрешает мертвых, не дает им вторгаться в мир живых. Вместо этого он создает, по сути, атмосферу магического реализма, пропитанную духом историографического и метапоэтического воздаяния.
Мне представляется, что здесь Слуцкий переосмысляет характерный образ еврейского художника, воплощенный Бяликом в стихотворении «Перед книжным шкафом»[203]. В программном тексте Бялика рассказчик возвращается в традиционный еврейский дом учения, где встречается с еврейским прошлым, которое покинул ради космополитической европейской культуры. Назвав священные тома своими родными свитками, он понимает, что его сокровенная и глубинная связь с ними разорвана. Они более не вдохновляют его, то ли потому, что он утратил способность их расшифровывать, то ли потому, что их древняя мудрость, некогда представлявшаяся ему столь ценной и священной, утратила для него величие, а может, она и всегда была иллюзорной. В обреченной попытке нащупать собственное поэтическое призвание лирический герой заявляет:
Как знать? Быть может —
Когда я вновь, гробокопатель, выйду
С кладбища духа в царство черной ночи,
Тебя одну с собою принеся,
Кирка, прилипшая к моим ладоням,
И с ветхой пылью на усталых пальцах, —
Быть может, я – беспомощней, бедней,
Чем раньше был, – воздену руку к ночи,
Моля ее принять меня на лоно
И ласково плащом закутать черным,
И ей скажу, смертельно утомленный:
Приди, о ночь, и темными крылами
Покрой меня: я из могил бежал,
И сердце жаждет вечного покоя![204]
В этих строках Бялика, писавшего на иврите модерниста-визионера, воплощен образ современного еврейского художника, который, будучи свидетелем кризиса цивилизации иудаизма, видел своими глазами огромную пустошь, оставшуюся после народа, лишившегося славы, и море священных текстов, напоминающее кладбище. Задача поэта – провести раскопки на этой пустоши, его перо – кирка,