Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он пожал плечами неопределенно: мне-то почем знать? Нам, простым советским людям, подарков не дарят, ни джинсов, ни тапок. Все-таки не удержался:
– И шубу сверху надень. Как Дед Мороз.
– Не влезет, узкая, – парень ответил, будто всерьез рассматривая этот вариант.
«Воистину обезумел. Прав Геннадий Лукич – тяжкая болезнь».
Ганс явился к десяти. Мельком кивнул его соседу – мол, нашелся и нашелся, чему удивляться.
– Ну, двинули? Он обернулся в дверях, повторив про себя: «Олег Малышев», – будто положил в отдельную папку.
– Чо смурной такой? Не спал?
– Парень этот, мой сосед. Ты был прав. У родственников кантовался. Подарков надарили! Два чемодана, – он бросил пробный камень. Никакой реакции. – В Мексику приглашали…
– И чо, поедет?
– Кто?!
– Ну этот, как его…
– Олег. Олег Малышев, – он произнес четко, по буквам, превращая слепую папку в настоящее «Дело».
– Круто! Я бы тоже не отказался… Прикинь. Ацтеки. Вопщем, великая цивилизация…
«Я ему про Фому, а он – про Ерему… Уф-ф…» – Невесть с чего отяжелевший чемодан еле полз, переваливаясь, постреливая колесиками на стыках тротуарной плитки. Он тащил, пыхтя и отдуваясь как паровоз.
– Остаться предложили… Уф-ф… Типа, выбрать свободу… Уф-ф…
– Где? В Мексике?.. Да чо у тя там, кирпичи?! – Ганс перехватил ручку чемодана. Он испугался, что сейчас все откроется: вывалится прямо Гансу под ноги. Но умница-чемодан сам подобрался, поджал колесики.
– Не в Мексике. Здесь, в России… – он сжал и разжал кулак, разгоняя кровь.
– А он?
– Сказал, поздно начинать. Раньше надо было. Не драпать, а оставаться. В общем, прикидывал.
В глазах Ганса мелькнуло что-то зыбкое, похожее на понимание.
– При-ки-ды-вал… Хорошее слово. В смысле, думал?
– Да. Думал. Да. – Будто разрезал на отдельные ломтики. Гансу осталось проглотить.
– И чо? Ваши все прикидывают. Ты, между прочим, тоже.
– Я?! Когда? – он выдавил из себя тоненьким голоском, лишь бы заглушить то, что пульсировало за ушами: «Доложил, точно доложил. Так, гад, и написал… – и вдруг ослаб. Шел, с трудом удерживая равновесие, – хотелось пасть в ноги, просить, умолять – может, поймет, сжалится, не отправит. – Ничего он не поймет…» – как слепой с глухим или на разных языках – дело не в словах, слова выучить можно, а в другом, чего не объяснишь, не расскажешь.
Все-таки попытался:
– Надо сообщить. Про него. Геннадию Лукичу.
– Ты это чо? Специально? Меня, што ли, проверяешь? – Зайчики, пляшущие в глазах Ганса, убеждали лучше всяких слов. «Не написал. Не отправил. Геннадий Лукич не знает: ни про деньги, ни про все остальное…»
– Ага, – кивнул. – Проверка на вшивость. Ладно, – подвел великодушную черту. – Мир.
И почувствовал прилив бодрости. Как-никак, спецоперация внедрения по месту жительства его неведомых родственников уже началась. Вступила в первую фазу. В метро он неприметно оглядывался, проверяя, нет ли следом наружки. Пока что ничего подозрительного не обнаружилось. Но расслабляться нельзя. Вражеским агентом может оказаться кто угодно. (Они с Гансом уже поднялись на поверхность. Ганс побежал за сигаретами.) «Да вон хоть тот, мужик в длинном кожаном пальто». Скользнув намеренно равнодушным, но одновременно цепким взглядом, он сделал вид, что рассматривает афишную тумбу, залепленную огромным плакатом:
ГАСТШПИЛЕ. КИРОВ-БАЛЕТ.
ЛЕНИНГРАД. СССР.
А ниже, буквами поменьше:
Мариентеатер. Сцена цвай.
Лебеди-балерины, сбившиеся белой стайкой, расправляли крылья, утомленные долгим перелетом над просторами европейской части их бывшей Отчизны. «Ничего… Мы и на второй сцене себя покажем, – он подбодрил усталых соотечественниц. – Если что, у нас и опера есть… И оркестры… – перевел взгляд на мужика, но рядом с тумбой, где еще минуту назад торчал тот, кожаный, теперь стоял другой. В синей куртке с золотыми молниями-змейками. Эти молнии выглядели особенно подозрительно. – Как плохие зубы», – на курсах им показывали зубные накладки, специальные кривые протезы, которыми пользуются агенты, чтобы отвлечь внимание от других, запоминающихся, примет.
«Если пойдет за нами…» Предполагаемый агент повернулся к нему спиной и направился в сторону Невы.
– Палатки позакрывали, – Ганс вернулся, запыхавшись.
Он поморщился: «Палатки! Нормальные люди говорят: ларьки».
За трамвайными рельсами торчал гранитный постамент, с которого их вечный короткоусый фюрер приветствовал своих верноподданных: тех, кто, выйдя на поверхность из глубины метро, снова уходили под землю – вливались в подземный переход.
– Ну чо, вниз? Или поверху перейдем? Он медлил, делал вид, что раздумывает:
– А можно?
– Ага. Если очень хоцца… – Ганс подмигнул.
– Это что, надолбы? – По другую сторону трамвайных рельсов из асфальта то здесь то там лезли полусферические шляпки без ножек.
– Типа. На тротуар въезжают, оборзели совсем!
Сворачивая за угол, он заметил еще один подозрительный объект: обтерханный старик, на первый взгляд из желтых, рылся в урне, выуживал пивные банки, прежде чем сунуть в матерчатую торбу, плющил их протезом – снизу круглой, как набалдашник, деревянной ногой.
Еще один, внушающий подозрения, обнаружился за углом: тоже старый, в темно-сером поддергае, отдаленно напоминающем изношенную чуть ни до дыр шинель – если, конечно, укоротить. Слева на груди, где советские ветераны носят ордена и медали, висел фашистский крест.
– Он что, эсэсовец?
Местный ветеран поднял слезящиеся глаза и что-то забубнил, протягивая к нему культяпку, словно просил прощения за преступное прошлое.
– Не, из вермахта, – Ганс сунул руку в карман и, к его несказанному изумлению, подал: немного, горстку монет, но дело-то не в сумме, а в самом факте. – Жалею я их. На пенсию ихнюю не проживешь. А ваши? Они-то как, не бедствуют?
– Ну ты сравнил! Нашим – почет и уважение, без очереди пропускают. И в магазинах, и в поликлиниках.
– Чо, всех? А в Смерше которые служили?
– Какая разница? Все равно – фронтовики.
– Ты правда так думаешь? – Ганс смотрел на него странным, отрешенным взглядом, под которым он вдруг растерялся.
– Слышь, а их-то предупредили?
– Придешь – узнаешь, – Ганс пожал плечами.
– А вдруг выгонят – куда мне тогда деваться? – перед лицом скорой встречи с теми, кого, как ни пытался, не мог вообразить, он осознал меру своего одиночества, высшую. – Ты побудь во дворе. Недолго, минут десять. Если не вернусь…