Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сверху черное очертание узорчатого карниза кровли над крыльцом, по бокам кувшиноподобные столбы, а снизу треплемые ветром угольные очерки еще полных древесных крон обрамляли чуть более светлое выпуклое небо. Сквозь разрывы летучих облаков вспыхивали часом звезды, но луна была упрятана надежно, не показалась ни разу. Немощный глухой шорох деревьев. Где-то далеко тявкнула собака. Что-то стукнуло на льняном дворе. И вдруг из самой сокровенной глубины бездонного поднебесья раздались нежные безыскусные и такие царственные крики гусей. Они были похожи на стон. И на колыбельную песню. На безнадежность мудрости. Они были голосом неба, жалеющего ничтожных своих чад. Волшебный звук, пронизывая пространство, указывал путь невидимой стаи. Туда, правее Днепра, через печенежскую степь. Голоса невидимых птиц стихали, становились едва слышны и вот замирали вдали… И только сделавшийся будто еще глуше шум состарившейся листвы.
То, что солнечность дня была всего лишь шуткой осени, подтвердил резкий порыв пронизывающего ночного ветра, заставивший Игоря оглянуться на дверь, из которой он не так давно вышел. Однако в дом он не поворотил, а напротив, придерживаясь за перила крыльца, спустился по ступеням вниз. Прошел по двору, вроде бесцельно, вроде просто для того, чтобы выгнать из головы праздничный хмель. На самом же деле он ясно понимал, что вот так вот, сами собой, ноги должны принести его к маленькой избушке, стоящей несколько особняком от соединенных крытыми переходами строений больших княжеских хором.
Она возникла столь неожиданно, что он в темноте не сразу сумел взять в толк кто же это перед ним.
— Я тут это… Спать ведь совсем не хочется, да?.. Гуси улетают… И не холодно ведь еще… — будто оправдываясь затараторила Добрава, дрожа при этом всем телом, то ли от пронизывающего осеннего ветра, то ли еще от чего.
Она стояла, прижавшись к стене своей избушки, спрятав за спиной руки, а Игорь, ни слова не говоря в ответ, привалился к ней, вжав ее спину в бугристую бревенчатую стену, и большим сильным поцелуем накрыл подрагивающие спелые губы, пахнущие какими-то осенними ягодами. Его руки пробежали по ее бедрам, спине, по круглым плечам и надолго остановились на пружинистых чашах груди.
— Пойдем в дом, — задыхаясь пролепетала Добрава. — В дом…
— Сейчас, погоди… — чуть повременив, хрипло отозвался Игорь, не в силах оторваться от ягодной девы, один за другим печатая жаркие поцелуи на юных губах, плечах и оголившейся груди.
И уже не слышали они однозвучного шелеста деревьев, ни спускающейся от черных хлябей небесных ласковой жалобы еще одной гусиной стаи, ни редких расслабленных стонов греческих гостей, размещенных неподалеку, стонов животных, вовсе не наводящих на воспоминания об их воздержанных героических предках.
* * *
Осень того года выдалась холодная. Уже в конце листопада (или паздерника[241], как его именовали землеробы, для которых этот месяц был страдой обработки льна) выпал первый снег. Русскому князю со своей дружиной нужно было собираться в полюдье, но пригревшиеся в княжеских хоромах греки, отослав в Константинополь несколько гонцов, теперь каждый день откладывали срок своего отбытия на родину, а исконный обычай гостеприимства требовал от хозяев терпения. Внезапные ранние холода решили все: Игорь, сославшись на неотложность государственных дел, все же покинул Киев, а греческое посольство, не долго предаваясь размышлениям, решило не расставаться с милостями Руси до весны. Им и в голову не приходило, что по возвращении дома их будут ожидать вчистую новые обстоятельства.
Осень, а затем и зима оказались необычно холодны и для полдневного Константинополя. Не раз и не два жителям его приходилось наблюдать дивное для тамошних краев зрелище, — пушистый снег на могучих ветвях финиковых пальм, на вечнозеленом глянце лимонов и олеандров, самшитов и миртов. Немало нежданных хлопот принес он насельникам Византийской столицы. Садовники Большого дворца в страхе, что вновь вымерзнут столь любимые патриархом Феофилактом деревца босвелии, неустанно разводили вокруг них костры, окутывали стволы и ветки овечьей шерстью и готовы были едва ли не собственным телом отогревать милую сердцу церковного властителя игрушку.
А за неприступными стенами Дворца в связи с явившимися холодами жительствовали затруднения совсем иного рода. Подавляющее большинство простых византийских домов не имело печей, ведь лютые зимы всегда были здесь редкостью, а на случай холодов предусматривались жаровни с углями. Но для случившегося декабря это средство оказывалась явно недостаточным, и весь город замерзал, усматривая в этом гнев на что-то рассерженных стихий в олицетворении назначенного им Бога с еврейским прозванием. Все чаще горожанам приходилось находить в подворотнях и портиках окоченевшие трупы столь обычных для столицы калек, изувеченных в каком-нибудь военном походе солдат, и даже, возможно, некогда получавших за то какое-то довольствие, но потом покинутых и забытых, их оказавшихся беспризорными малолетних детей, бездомных стариков, эпилептиков, прокаженных, сумасшедших. Этот мор принял столь широкий размах, что Роман Лакапин в срочном порядке приказал утеплить некоторые из крытых галерей, чтобы нищие могли спасаться там от невиданного холода. Однако такие меры, как всякая не слишком искренняя милость, приводили лишь к новым несчастьям. В этом городе деньги, выделяемые на благоустройство бедных кварталов, будто на то и выделялись, чтобы быть разворовываемыми благоустроителями и никогда не использоваться по назначению. Галереи оставались продуваемы всеми ветрами, набравшиеся в них бездомные нищие в тщетном стремлении согреться разводили костры, — и один за другим красочные пожары расцвечивали скучное слепое зимнее небо ночного Константинополя. Еще василевс распорядился выдавать неимущим по специальным значкам хлеб из патриарших житниц, — немало людей замерзло, ожидая своей пайки в бесконечных очередях. Ни царь Роман, ни кто бы то ни было из державных обитателей Священного дворца не могли собственными глазами видеть столицу ромеев такой, ведь если и показывался порфироносец на Большом ипподроме, то путем ему туда служил специальный крытый переход, соединявший триклинии с кафисмой[242], мог он еще как-нибудь по случаю покрасоваться перед чернью на площади Августеон, да только попадал он туда через мраморный коридор, заканчивавшийся броней кованых ворот. Но, если бы кто из «живущих бесподобно» каким-то чудом все же смог оказаться лицом к лицу с этим городом, то, вероятно, к немалому своему удивлению разглядел бы у подножий златоглавых молельных домов безбожную нищету, на рынках, на площадях целые стаи оборванного сброда; там, у каменной ограды купеческого дома, в предсмертной агонии угасает увечный, здесь — через такую нарядную в праздничные дни площадь ковыляет не смотря на холод совершенно голый юродивый, корчится в уродливом танце, а вот изъеденная язвами нищенка под брезгливыми взглядами проходящих рожает прямо на церковной паперти… что-то красное…
И все-таки главной необычностью этого декабря было то, что ледяной ветер принес с собой не только беспощадный холод, вмести с ним он пригнал какие-то новые непонятные настроения, какую-то душевную лихорадку и острое предчувствие близких перемен. Повсеместно в сельских областях оживились всякие воры и разбойники, так что землепашцы, собираясь с выращенным ими товаром на городские рынки вынуждены стали собираться многочисленными ватагами. Ограбления и убийства в самом Константинополе сделались делом вовсе обычным. В темных подворотнях и узких переулках «ночным эпархом»[243]велено было оставлять горящими светильники даже днем. Кондараты виглы[244]то и дело обходили улицы, хватали всякого, кто казался им подозрительным и пороли его тут же без всяких разбирательств. Трактирщикам было предписано закрывать свои заведения с наступлением сумерек и не открывать до света. По городу бродили самые невероятные слухи, и люди готовы были во всем усматривать дурные знамения, тем более, что число всякого рода гадателей и магов умножалось непреоборимо.