Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Жили мы с Петей как в страшном сне. Ночами не спим, дочкин голос мерещится. По городу чеченцы разъезжают, из ружей палят, хороводы водят. Где русских увидят, набрасываются. Дудаев грозит Москву штурмом взять, всех русских из Чечни выселить. А потом в Грозный танки вошли. Пальба, грохот. Уж не знаю, кто эти танки на верную смерть послал, только их всех подбили, а танкистов, которые живые остались, тут же, обгорелых, у стен постреляли. Один мальчишка-танкистик к нам в дом пробрался. Стал молить, чтоб спрятали. Молоденький, бритый, голова перевязана, рука как плеть, слезы текут. Мы его с Петей в подпол укрыли. Да сосед-чеченец выдал. Приходят с оружием: «Где, говорят, у вас русская свинья прячется?» Петя мой отвечает: «Нету здесь свиней, люди живут». «А вот мы сейчас посмотрим!» Открыли подпол, вытащили паренька. Вместе с Петей моим на крыльце расстреляли. Как стали город бомбить, начались пожары, днем и ночью стрельба. Я в церковь пошла, батюшки нету, один старичок-псаломщик служит. Встала я перед образом Богородицы и молю:
«Заступница, Царица Небесная, сотри этот город с земли, чтобы ни камушка не осталось!.. Чтобы в каждый чеченский дом бомба упала!.. Чтобы каждого чеченца пуля насквозь пробила!.. А меня за эту грешную молитву убей!.. Я и так жить не хочу!..» Вышла из церкви и пошла без пути. Кругом все рвется, горит, дом за домом падают. «Ну убей же меня, убей!» Ан нет, не убивает, ведет среди пожаров…
Женщина тянула лоскутья, мотала длинный бесконечный клубок.
– Ушла за город, вдоль Сунжи, в поля, где ни души. Иду по проселку всю ночь, только зарево за спиной, тянет гарью да сквозь снег волчьи глаза как зеленые искры. Выбилась из сил и упала. Лежу, замерзаю. Волк ко мне подошел, обнюхал и снова пропал. Должно быть, ядом от меня пахло, порвать меня не решился… После уж я бродила, маялась, в поездах, в машинах милостыню просила, от голода погибала. Добралась до Москвы, пришла в контору, которая беженцами заправляет, чтоб дали мне какую-никакую работу, какое-никакое жилье. Вхожу в комнату, а там чеченец сидит, на меня усмехается, я и упала, как срезанная. Хотела в реку броситься, но Бог Николая Николасвича на берег привел, отогнал меня от воды.
Теперь вот здесь, в гараже, живу…
Она намотала на клубочек шелковую белую ленту от истлевшего подвенечного платья.
У гаража брызгали краном Николай Николасвич и Серега, мыли масленые руки, направлялись к костру обедать.
Серега вытащил из гаража и поставил на солнце колченогий стол со следами порезов, паяльных ожогов, посыпанный железной пудрой. Настелил на него газету и, чтоб не сдуло ветром, расставил тарелки, положил ковригу ржаного хлеба, груду мытых огурцов с помидорами, выставил резную солонку, закатил кривобокий зеленый арбуз с сухим черенком. Надежда Федоровна плюхнула на стол закопченную сковородку с шипящей картошкой и душистыми шкварками, и они устроились вокруг стола на ящиках. Стол, уставленный снедью, стоял на берегу просторной реки, на солнечной пустоши, за которой вставал бело-розовый город.
Николай Николасвич поднялся, освятил еду наложением рук, держа большие натруженные ладони над помидорами, ковригой и черной сковородой. Прочитал языческую молитву, которую тут же и сложил:
– Хлеб и вода – правдивым устам… Соки жизни – взыскующим правду… Солнце и река – русскому сыну…
Уселся, прижал к груди каравай и острым ножом, ведя по хлебу от дальнего края к сердцу, стал кроить ржаную ковригу на ровные ломти, отдавая каждому долю. Белосельцеву, получившему свой душистый ломоть, казалось, что он присутствует при священном обряде преломления хлеба, и Николай Николасвич, как вероучитель, одаривает своих учеников и сподвижников хлебом мудрости.
Они ели пышущую жаром картошку, цепляли вилками хрустящие завитки шкварок. Серега раскроил арбуз, который, распавшись надвое, захохотал алым огромным ртом. Белосельцеву, вкушавшему прохладную сладость, казалось, что все они играют на флейтах и на реке, под их музыку, плывет пароход.
Они завершили обед и молча сидели, глядя на Николая Николасвича, ожидая, когда тот сочтет нужным прервать молчание и начнет свою проповедь. Но он оставался безмолвным.
– Который кричит – крикун, который шепчет – шептун, – произнес Николай Николасвич тихим голосом, от которого у Белосельцева содрогнулось сердце. – Голову одну нельзя хоронить… Ее на блюде несут, а танцев никто не танцует… – Он снова умолк.
– Не верь Змею, у него кожа – пух, а под ним железо… Пробей железо, а под ним молоко… Испей молоко – и умрешь, потому яд… Не пей от сосцов Змея, ибо не знаешь, от кого пьешь… Змея нельзя убить, потому Змей в Змее сидит и тебя не подпустит… Возьми в себя Змея, тогда и убьешь… Россия в себя Змея взяла и в ней задохнется… Который человек в себя Змея возьмет, тот Герой… Который город возьмет, тот Город Герой… В Москве много людей, а Герой один… Может, ты, может, я, не знаю… Об этом нельзя говорить…
– Гастелло Змея убил, а стал Гагарин, потому что русский Герой… Надо место знать, где у Змея замок, тогда разомкнешь. В том и бессмертье… Кто думает жить, тот умрет, а кто умрет за Россию, тот всегда жив будет… Избранник – не тот, кто избрал, а кого избрали… Ему еще долго быть, прежде чем стать, а иначе нельзя… Перед ним замок, а ключ у меня…
Разомкну, он пройдет, а не то стоять будет, пока я не пройду… Ты ему в лоб смотри, где носит покрытье… Какой в нем знак и число… Он на двух дорогах разом стоит, а куда пойдет – это наша забота… У России много дорог, а путь один, им и иди… Придешь к шестому подъезду… Там много людей погубило…
Глазам было горячо и туманно от слез. Белосельцеву казалось, что это уже было однажды, в другой земле, где синие волнистые горы и горячая дорожная пыль, и за длинным столом сидит проповедник с прекрасным смуглым лицом, и в кувшинах вино, сотворенное из пресной воды, и хлеб, сотворенный из камня, и так тесен их круг, так близко их расставание, что слезы текут, и в их горячем тумане не видно, кто там уходит по каменистой дороге в облачке солнечной пыли.
– Ты всю землю измерил, потому землемер… А ты небо измерь, тогда небомер… Гастелло небо измерил, ему Сталин спасибо сказал… У России три глубины и три высоты, а что выше, то не дано… Ты в две глубины проник, а третью берегись, там гнездо Змея… Ты к первой высоте долетел, а дальше крыльев нет… Гастелло вглубь ушел, оттого и вознесся… В «Останкино» не ходи, все равно сгорит, уже тлеет… Руцкой от Змея, он в Курск пришел, а города нету, спустил в океан… Избраннику верь, он тебя позвал, а мои глаза кто-нибудь да закроет…
Николай Николасвич встал, останавливая строгим жестом женщину и подростка, поднявшихся было следом. Поманил за собой Белосельцева:
– Пойдем, покажу самолет… Он тоже слезами омыт…
Они приблизились к гаражу, прошли в глубину мимо ржавого форда. Николай Николасвич распахнул висящие холстины. В сумрачной глубине, покрытый лаком и блеском, стоял самолет неизвестной конструкции. Овальный высокий киль был украшен красной звездой. Вдоль фюзеляжа проходила линия, подчеркивающая длину и стройность машины. Аккуратными красными звездочками было помечено число воздушных побед. Крылья едва выступали из корпуса и во время полета выдвигались, меняли свою геометрию, позволяли машине совершать виражи и пикирование. На дверцах, с обеих сторон, искусной рукой были начертаны Богородица с золотистым младенцем и Сталин в парадном мундире. Носовую часть, где, невидимый, скрывался пропеллер, украшал алмазный «Орден Победы», переливался драгоценными гранями. Пахло лаком, бензином и краской, как в конструкторском бюро, где, готовый к испытаниям, хранится опытный образец самолета.