Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Не пришлась она мне по сердцу, золотко, – Мамаша Бенни поморщилась. – О мёртвых, само собой, плохо не говорят, но вот скользкая она какая-то была. Ненастоящая.
Оливия усмехнулась про себя. Слышать подобное от гадалки, морочившей людям головы, было довольно забавно.
– Публику она чувствовала, это да, этого у неё не отнять было. Знала, как ей потрафить. Была в ней какая-то в ней злость, бесшабашность. Это зрителям нравится, это даёт нерв. На сцене она была яркой. Если бы ещё слушала, что ей говорят… Но партнёра она затирала. Слишком выпячивалась, работать в паре не умела. И чуяла, как собака, уязвимые места у людей. Видела слабости – и била без промаха! – Мамаша Бенни звонко хлопнула в ладоши и прищёлкнула языком. – Взять, к примеру, Эдди, – продолжила гадалка осуждающим тоном. – Ни за каким чёртом он был ей не нужен. А как сообразила, что Греночка по нему сохнет, так мигом принялась с ним любезничать. Мардж скисает, как старый эль на солнцепёке, а Люсиль только хохочет и ещё сильнее парню голову дурит. Потом и за Арчи – ну, это уж несложно ей было, – принялась. Да и Бродяга, похоже… – тут Мамаша Бенни осеклась и резко умолкла.
– Да, Эффи что-то такое говорила, – в надежде, что гадалка продолжит свой рассказ, небрежно вставила Оливия.
– Ох уж эта Эффи… – вздохнула Мамаша Бенни. – Добрая душа, но болтает много и всё не по делу.
Брови Оливии изумлённо приподнялись. По её мнению, первая часть этого утверждения являлась наименее подходящим к Эффи Крамбл эпитетом, хотя с последним она была полностью согласна.
– Её послушать, так можно подумать, что все тут Люсиль хотели со свету сжить, – гадалка рассмеялась неестественным, каким-то лающим смехом и для полноты картины всплеснула пухлыми руками.
– Да уж, порой создаётся именно такое впечатление, – Оливия с коротким смешком поддакнула собеседнице.
– Чушь! – коротенькое словечко вылетело изо рта гадалки резко, как плевок. – Никто из наших ей зла не желал! Сболтнуть что-то сгоряча – одно, а смерти человеку пожелать – совсем другое. Глупости всё это. Глупые девчонки сами не знают, что плетут, – повторила гадалка, не глядя на гостью и уставившись в окно с видом сосредоточенным и хмурым.
По стеклу медленно стекали хлопья мокрого снега. Потеплело, и с крыши бесшумно соскользнул снежный сугроб, пронёсшийся мимо окна, как тень летучей мыши. Оливии пришло в голову, что даже если бы ей и представился вдруг случай узнать истинные мысли Мамаши Бенни, то она, скорее всего, пренебрегла бы подобной возможностью.
* * *
Генеральный прогон пьесы был обставлен сообразно всем традициям, свято почитаемым театральными актёрами старой школы.
Вибрирующий, густой, как патока, звук гонга, призывавший артистов на сцену, проникал в каждый уголок театра – его услышали даже ослица Дженни и мальчишка, присматривавший за ней.
Первым на сцену ступил Рафаил Смит с портретом Шекспира. К актёру, которому предстояло сыграть роль Великого Барда, предъявлялись особые требования, и потому, прежде всего, он обошёл сцену – молча, с портретом в одной руке и горящей свечой в другой, а потом поднялся на галерею и пропал из виду. Занавес вновь опустили.
Оливия – они с Мамашей Бенни единственные, кто не был занят в новой пьесе, и сидели через ряд друг от друга, – едва узнала своего наставника и партнёра по выступлениям. Добиваясь сходства с Бардом, каким он изображён на чандосовском портрете, выставленном в Национальной галерее, иллюзионист почти лишился буйной сарматской растительности на лице, а его тёмные густые волосы, обычно заплетённые в корсарскую косицу, были завиты по моде елизаветинских времён. Сходство было невероятным – удлинённый овал лица, высокий лоб, крупный нос, тёмные, чуть выпуклые глаза. Остальное довершил грим и роскошный, расшитый золотой канителью камзол с плоёным батистовым воротником.
(Надо сказать, великолепие костюмов поражало воображение, как и хитроумные, полностью механические декорации. Теперь стало понятно, отчего и Филипп, и Рафаил Смит почти что дневали и ночевали в театре. Маленький цех Гумберта Проппа тоже не простаивал – швеи трудились в две смены, чтобы к премьере обеспечить артистов костюмами.)
В полной тишине занавес взмыл вверх, и на сцене, освещённой лишь свечами и потоками лунного света, проступили очертания кровати, поставленной стоймя. На ней, под одеялом, прижимая поверх него обеими руками грелку в вязаном чехле, спал Великий Бард в тёплом ночном колпаке. Последняя деталь выглядела самую малость комично, но не настолько, чтобы смутить зрителя или разрушить атмосферу благоговения перед гением сына простого торговца из Стратфорда.
Оливия впервые видела пьесу – Филипп строго-настрого запретил ей присутствовать на репетициях, чтобы она сохранила свежесть восприятия. Таким же образом он вёл себя и в детстве, когда излюбленным развлечением близнецов в дождливые дни были игры в домашний театр. Рыцари и прекрасные дамы, шуты и короли, монахи и благородные разбойники – актёры из папье-маше, вручную раскрашенные трёхпенсовыми красками, на сцене, сооружённой из двух стульев и бархатного халата Изабеллы, любили и ненавидели, возносились к славе и низвергались в пучины отчаяния. Сейчас, хотя с той поры и минуло множество лет, Оливия поймала себя на том же чувстве и перенеслась в детство.
Напряжённо она следила за событиями на сцене, где всё происходящее и правда напоминало сон – вокруг спящего Барда кипели бурные страсти, порождённые его воображением.
Сражались на шпагах Меркуцио и Ромео, плёл свои злонамеренные интриги Яго, терзался жгучей ревностью Отелло. Клеопатра, погибающая от яда змеи, вечно ссорящиеся влюблённые Беатриче и Бенедикт, коварная и жестокосердная леди Макбет, подталкивающая мужа к преступлению.
Пьеса-фантасмагория во славу Великого Барда обладала стремительным темпом. Контрастные по своему характеру эпизоды непрерывно сменяли друг друга, и за счёт этого создавалось впечатление такой глубины и наполненности, что зрителю просто некуда было деваться – всё его внимание было приковано к происходившему на сцене.
Марджори Кингсли была неузнаваема – в костюме Яго она ничем не напоминала ни неуклюжую пухлую девушку с глазами раненой лани, ни разбитного толстяка-острослова, сутягу и бездельника, мечтающего о браке с глупенькой богатой вдовушкой. В паре с Эффи, играющей строптивую Катарину, она представила публике нового Петруччо: не нахального грубияна, упивающегося властью, а страстного возлюбленного, подыгрывающего своей избраннице. Эффи, чей роскошный из алой парчи костюм не позволял заметить гипс на руке, представила ещё одну своенравную невесту – Порцию. Природное остроумие и язвительность превратили её монолог в лучшую сцену спектакля.
Если коньком Эффи было жёлчное ехидство, которое Шекспир вкладывал в уста женских персонажей вместо