Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На собрании я ляпнула, что страшно хочу присутствовать на собственной кремации — понаблюдать, как я сгорю. «Иди, — сказал один из Персонально мертвых. — Иди, но ничего не жди. Это не разрешит проблем прошлого и не сделает чистилище хоть немного приятнее». Смерть оказалась не способна подвести итог.
Я села в метро у Хайбери и Айлингтона, перешла на северную линию на Кингз-Кросс, где, при желании, можно увидеть на эскалаторе призраки знаменитостей. Я ехала до Голдерс-Грин, рассматривая отражения бледных метро пол итенских лиц, нелепо вытянутых в стекле напротив. На темных стенах тоннеля, проложенного под городом, извивались сухожилия высоковольтных кабелей. Пока поезд двигался к северу от Уэст-Энда, я ощущала застройку над головой, а в Хэмпстеде меня стала угнетать огромная глинистая тяжесть пустоши. En route[20] на собственные похороны я испытывала только легкую клаустрофобию. Это фантастика — при жизни я не смела и мечтать о том, чтобы проехаться на метро, если не была пьяной или на транквилизаторах, или то и другое вместе.
Затем самый длинный перегон из всех — от Хэмпстеда до Голдерс-Грин; от старого интеллигентного района к воплощению новизны и оборотистости; от вилл на холме к шале в долине Голдерс-Грин, где поджарые женщины-нувориши, невыразимо вульгарные, со шнобелями, торчащими над крышами машин, гоняли по Голдерс-Грин-роуд «мерседесы» своих мужей, обращаясь с огромными автомобилями, словно это драндулеты за десять косых. Затем они паркуются под углом 45 градусов и сидят в кондитерской Линдис, или в булочной Гродзински, или еще каком калорийном закутке, чтобы попухлее набить себя. Совершенно так же, как в шестидесятых! Всего через двадцать лет после того, как их долбаные отцы и матери худели для печей.
Я всегда терпеть не могла Голдерс-Грин. Я водила сюда девочек в кинотеатр «Айоник», только если фильм больше нигде не шел. Потому что ненавидела быть под этим прессом еврейства, чавкающего, болтающего и торгующего, используя свои преимущества, любую поддержку и свои поганые характерные черты. Черт побери! Словно в какой-нибудь хреновой синагоге! Я не могла удержаться. Не могла скрыть от своих детей-полукровок собственного национального недовольства собой. Поэтому, как только мы выходили из этого заведения, я клялась, что мы больше никогда сюда не придем. И что если они еще захотят посмотреть здесь кино, пусть их ведет их чертов папаша.
Я держалась месяц, два или даже три. Затем в скучный зимний вечер мы возвращались из магазинов в городе, трясясь по Финчли-роуд в дрянной машине, которой в ту зиму владело семейство Йос, и мысль о том, чтобы оказаться дома, где папочка, с его вялым гойским видом, с трубкой-и-в-шлепанцах, вдруг оказывалась для меня слишком. И мы останавливались у Блума, я вводила девочек, мы дожидались в по-домашнему пахнущем помещении, пока старый неряха в белом халате с пятнами не сделает нам заказанные сандвичи с солониной и картофельные оладьи. В этом городе углеводов даже еда у Блума — где, признаем это, свой кормил своего — имела экзотический привкус. Затем мы садились в старую развалину и все съедали. Я говорила Нэтти и Шарли, что мы чертовски выдающаяся нация. Что именно мы дали миру всех великих мыслителей этого века, а также предыдущего. Что даже в заведении у того же Блума полно непризнанных Эйнштейнов, Фрейдов и Марксов, которые работают официантами, пока заканчивают свои докторские диссертации. И что когда просыпается наша злость, мы можем удержать целую армию Йосов и его католического племени в течение нескольких месяцев, а потом совершаем самоубийство, но не капитулируем.
Этот Голдерс-Грин совершенно не изменился. Оглядевшись по сторонам, я пошла на север по Финчли-роуд вдоль ряда страшненьких одноквартирных домиков, притаившихся за колючими изгородями бирючины, в Хуп-лейн.
На третий день после смерти я, воскреснув, оказалась рядом с супермаркетом «Экспресс дери». Не знаю, каким образом я поняла, что время подошло, но поняла. Мне не хотелось идти на бдения при собственном гробе, организованные миссис Элверс — естественно, вместе с Эстер, — преисполненной жалости к самой себе, смешанной с мощным английским безразличием. Зачем присутствовать при начале собственного забвения?
Нет, меня интересовала кремация. Я должна была убедиться, что гроб самой дешевой выделки, люди из похоронного бюро с самыми хамскими манерами, а катафалк не лучше Йосовой таратайки. Я собиралась прокрасться в заднюю комнату, куда лента конвейера уносит гроб. Мне надо было увидеть крематорских злодеев, вытряхивающих мой труп из ящика ценой в двести фунтов. Увидеть, как они грабят мою собственность, в то время как я ее покидаю. Я провела годы в ужасе перед индустрией смерти — и хотела застигнуть это жулье на месте преступления.
Хотя все оказалось совсем не так. Одиннадцать утра хмурого вторника, унылое мокрое шоссе, пустое, если не считать периодического шуршания «вольво», «фольксвагенов» и «мерседесов», везущих денежных матрон издалека, из жидовского пригорода Хэмпстед — Гарден, растрясать кошельки. Под ногами влажные листья, а вверху граненая труба крематория, которая поддерживает небо набухающей колонной дыма от сгоревшей плоти, уносящего серость из его краснокирпичного лютьенского сердца.[21]Еврейское кладбище позади меня неожиданно ярко освещено. Я невесело рассмеялась при мысли обо всех этих дураках, заплативших кучу долларов, думая, что уютно здесь устроятся, в то время как преобладающие ветры означали, что им после смерти предстояло снова обретаться в диаспоре на противоположной стороне, в Ист-Энде.
Странно, но Наташа Йос явилась одна, причем не с той стороны, с какой я ожидала. Из пригорода Хэмпстед-Гарден. Почему, я не могла себе представить. Вряд ли там можно было уколоться. И все же она укололась. Несмотря на довольно раннее время, она не сказать, чтобы выглядела очень бодро, но, во всяком случае, была собранной. Я следовала за ней, держась на целых пятьдесят шагов позади. К тому времени Фар Лап уже выучил меня искусству незначительности, так что я знала: она не заметит меня, если я не захочу. Как смерть похожа на детство, включая вот такие игры в прятки с бабушкой.
Наташе не пришлось раздумывать, уместно ли надеть черное на это человеческое барбекю — она и так всегда ходила в черном. И все же, я не без удовольствия отметила, что сегодня она в своих лучших вещах. Черная шелковая юбка-миди, расклешенная от колен; черная шелковая блуза с очень большим остроконечным воротником; прелестный свитерок из синели; длинный черный шарф и длинное черное пальто с высокой талией — пальто в довольно теплое майское утро было важной деталью, необходимой, чтобы поплотнее укутать наркотическую дрожь. Всю эту одежду покупала ей я, вот почему вещи подходили одна к другой. Наташины повадки красавицы наложились на грязные уроки ее отца. Во всяком случае, несколько лет она добывала деньги на наркотики, приходя со своим приятелем Расселом в «Маркс и Спенсер». Она воровала вещи, затем приносила их обратно и возвращала за полцены. «Маркс и Спенсер» давали больше денег при возврате вещей, чем любой другой крупный магазин. Ох уж эти евреи! Они понимали, что это лучший способ справиться с воровством. Итак, пятьдесят процентов еврейства, пятьдесят процентов возврата — такова моя Нэтти.