Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Опять зазвонил телефон, и он поднялся, потревожив уютное кресло, которое издало глубокий и плотный звук, похожий на собачий зевок.
Звонила Надежда.
– Димитрий! Димитрий! У нас тут несчастье!
Он понял, что несчастье случилось с Лизой, и руки его похолодели.
– Студент наш! Матюша! Ну, Мэтью, ну, Смит же! Попал под машину. Ах, господи, боже!
У него отлегло от сердца. Он вспомнил этого Смита, выбрав из нескольких возникших перед глазами примет особенно поразившую его белизну и кудрявость, к которым тут же присоединился ломкий голос и напрягшееся от пения тонкое горло. Он понял, что с этим мальчиком случилось несчастье, но то, что она, его Лиза, жива и звонок не имеет к ней никакого отношения, наполнили тут же таким облегченьем, что стало неловко.
– Он жив, я надеюсь?
– Пока что, пока что! Лежит под приборами! Уроков сегодня не будет! Какие уроки! У нас тут как траур! Но вы приезжайте! Ведь мы породнились! Давайте держаться! Давайте все вместе! Что вам одному-то?
Ушаков не стал возражать.
– Сидим тут, в столовой, – всхлипнув, пояснила Надежда. – Все ждем, что нам скажут. Ребята поели, а нам кусок в горло… Какой там обед! Так, травы пощипали…
Он хотел спросить, все ли педагоги собрались в столовой и там ли Лиза, но не спросил. Почему-то ему показалось, что она должна быть огорчена больше других, и мальчик Мэтью Смит, лежащий сейчас между смертью и жизнью, ей ближе, чем им. По дороге в летнюю школу Ушакову пришла та же мысль, которая уже и прежде приходила ему в голову: как это случилось, что еще неделю назад полностью погруженный в себя, в свою особенно сильно «забуксовавшую» после потери матери жизнь, он не только отвлекся ото всего, что составляло эту жизнь, но даже начал смотреть на нее со стороны, как будто она его и не касалась. Так, наверное, человек, ночью углядевший на небе огромную, налитую тревожным сияньем луну, не узнает ее днем в образе легкого белого облачка и не понимает, чем это облачко могло так разволновать его.
В столовой не было ни Лизы, ни Надежды, зато была растрепанная от волнения Ангелина Баренблат, которая шептала что-то на ухо красивой и полной армянке по имени Саския, засунувшей большой палец правой руки в вырез своего сарафана и слегка оттянувшей его, как будто этот глубокий и свободный вырез не давал ей дышать.
– Как мальчик? – спросил Ушаков.
Ангелина слегка покачнулась сначала налево, потом – осторожно – направо и ответила, что ничего не изменилось: в себя не приходит, и весь переломан.
– Раздавлены органы, – сказала красивая и полная Саския, испуганно улыбнувшись Ушакову вместо приветствия. – Была операция, очень тяжелая.
– Как это случилось? – спросил он не потому, что теперь ему для чего-то было важно узнать, как именно это случилось, а потому, что принято задавать эти никому не нужные вопросы.
И тут же в окне увидел Лизу, которая шла мимо по тропинке с двумя длинноволосыми молоденькими девушками.
– Попал под машину, – с той многозначительной миной, которая была уже знакома Ушакову по лицу ее дочери, ответила Ангелина. – Не бросился, нет! Очень просто попал. – И вдруг спросила невпопад: – Когда вы в Нью-Йорк-то?
– Я думаю, скоро, – ответил он. – Пора за ум браться, а то я все в отпуске, разве так можно?
– Пока молодой, отдыхайте, гуляйте! – плаксиво попросила Ангелина. – Вы видите, что происходит?
Красивая Саския положила обе руки на стол и вытянула их, слегка сжав кулаки, так что эти короткие и полные руки с упавшим на них золотым заоконным светом напомнили Ушакову широкие лапы бульдога.
– Ребята хотели поехать в больницу, – сказала Саския очень мягким и матовым голосом, которому ее армянский акцент придавал особую прелесть. – Им, может быть, скажут…
Ушаков кивнул и вышел из столовой. Лиза и девочки стояли неподалеку. Он замялся, не зная, как поступить. Но она уже увидела его и слегка помахала рукой. Опустив головы, девочки побрели дальше – легкие и голоногие, со своими распущенными, доходящими до самых ягодиц волосами, и, глядя на них со стороны или сверху, было нетрудно представить и их раздавленными машинами или каким-то другим способом сметенными с лица земли.
– Ты знаешь уже? – спросила она, перекусывая травинку.
Он смотрел и не узнавал ее. Она была в той же накинутой белой кофточке, в какой была вчера, и даже полотняные туфли с коричневой шнуровкой были теми же самыми, но вся она изменилась. Ее лицо показалось Ушакову разворошенным, как бывает разворошена комната или небо перед грозой, и в глазах стояла та еле заметная мутная белизна, которую Ушаков изредка замечал у людей в момент острой физической боли.
– Всегда так бывает, – вдруг сказала она, – думаешь, что все хорошо. Потом вдруг звонят, говорят…
Он понял, что дело не только в Мэтью, она вспоминала свое.
– Где его родители? – спросил Ушаков.
– В больнице. И с ними Сесиль.
– Сестра?
Она вздрогнула и не ответила.
– Откуда брать силы? – вдруг так же, не объясняя ничего, прошептала она. – Откуда?
– На что?
– Да на всё!
Ушаков остановился на ходу. Это «всё», на которое она тяжело надавила горлом посреди шепота, испугало его.
– Мы можем жениться, быть вместе, – неожиданно сказал он.
Она всплеснула руками и сильно покраснела.
– Нет, я не ошиблась! – И то ли засмеялась, то ли всхлипнула. – Я так и почувствовала сразу, что ты ни на кого не похож.
– Скажи лучше: «да», – пробормотал он.
– Нет, что ты! Конечно же: «нет»!
Его обожгло стыдом.
– Ты хочешь помочь, – быстро добавила она. – При чем здесь «жениться»?
Ушаков промолчал. В том, что она произнесла сейчас, была своя житейская логика, которая годилась для остальных людей, и, может быть, даже для большинства этих людей, но не для них.
– А ведь мне никто не делал предложения! – помолчав, сказала она. – Один только ты.
– А этот… твой?
– Но он ведь женат.
– Даже когда узнал, что будет ребенок? – стыдясь своего обжигающего изнутри любопытства, пробормотал Ушаков.
Она наклонилась, сорвала травинку и перекусила ее, глядя на него исподлобья темными, налитыми стыдом глазами.
– Он не знает. Я ему не сказала.
Париж, 1959 г.
Настя улетела в Китай, и мне стало легче. Никак не могла сначала понять, почему. Сейчас поняла. Она отвлекала мое внимание на себя, а у меня и так мало времени, чтобы тратить силы на что-то, кроме Лени.
Читаю тетради.