Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Несчастного красавца между тем усадили на траву поближе к огню и в руки ему опустили гитару. Похожий на Элвиса Пресли столь сильно, что мать не сумела бы их различить (случись бедный Элвис живой и здесь, в школе!), Бенджамен Сойер исполнил русскую народную песню про Анну Каренину:
Тут Вронский явился, подлец и пройдоха
И белый к тому ж офицер,
Его породила другая эпоха,
И не жил он в СССР!
А бедная Анна пошла до вокзалу
И робко легла на пути.
Ее в те ужасные дни капиталу
Никто не подумал спасти!
Подайте ж, братишки, подайте, сестренки!
Подайте хоть хлеба кусок!
Поскольку у той, у Карениной Анны,
Остался сиротка-сынок!
Он бродит по свету, он просит прокорму,
Страдая от грубых людей!
Подайте, братишки, подайте, сестренки,
Вас просит Каренин Сергей!
Ему долго хлопали, а впечатлительная Надежда, хохоча, не удержалась и прямо в переносицу расцеловала артиста. С этого вечера Сесиль потеряла покой. Ее глаза, в которых голубизна стояла, как вода растаявшего на солнце сугроба стоит иногда в затаенной ложбинке и слушает пение птиц в поднебесье, – ее глаза следили за Элвисом Пресли с такой неподдельной и чистой любовью, как будто он был не земным человеком, но ангелом, вестником светлого чуда.
И вскоре была эта ночь, эта радость. Сесиль почти и не помнила, как она оказалась в комнате Бенджамена между одиннадцатью и двенадцатью часами после захода солнца. Но солнце зашло, и Сесиль оказалась. А Бенджамен потом долго не спал, а рассматривал ее, крепко спящую, с таким удивлением, как будто это была первая девушка, которая заснула на его плече с такой безмятежной доверчивой радостью.
Сесиль, правда, вскоре проснулась, и Бенджамен вдруг поцеловал у нее руку. И крови-то было всего ничего, а ей говорили, что может быть больше. Она приняла душ, заплела косу, ни разу не взглянув в зеркало, поскольку смотрела на Бенджи. Лицо его было порывистым, нежным и лучше намного, чем даже у Пресли. Потом они шли по росе к ее корпусу, но Бенджи молчал, и душа ее ныла. В прошлом году в школе ставили спектакль «Юджин Онегин», и ей поручили Татьяну. Сейчас бы она ее лучше сыграла, ей все стало очень понятным про жизнь. Проводив ее до двери, Бенджамен Сойер дотронулся до ее плеча и сразу убежал. Причем не к себе, в пятый корпус, а может быть, в лес или, может быть, в горы. Короче, умчался, следа не оставил. А днем на уроках почти не смотрел. Потом была спевка и яростный ливень. И Мэтью, который следил в оба глаза. Потом все бежали, спасаясь от ливня. И Бенджи, догнав ее, обнял с разбегу. Их руки сплелись, их дыхания спились. Вокруг было столько воды, все бурлило.
Прошла целая неделя с того вечера. Там, в больнице, она ни разу не вспомнила о Сойере. Там был только Мэтью, он чудом не умер. Теперь ему лучше, и он ее выгнал. Сесиль не сердилась и не обижалась. Ах, выгнал и выгнал! Но что делать с Бенджи? Она даже подумала о том, что, может быть, стоит написать ему письмо. Дождаться полуночи, лунного света и все написать, как писала Татьяна.
Длинная и прямая Бетси разбила поток ее мыслей вопросом:
– Ты есть-то хоть будешь?
Сесиль вспомнила, что очень голодна. Бетси смотрела с тем самым удивлением, которого добивались от нее операторы на массовках.
– Пойдем кофе выпьем, – сказала Бетси.
Сойер стоял с тарелкой, полной яичницы, в правой руке и двумя бананами – в левой. А вдруг он не хочет ее больше знать? Сойер поставил яичницу на чей-то столик, а бананы просто бросил на пол. И сам подошел к ней. Всей кожей спины Сесиль почувствовала, как на них смотрят. Глаза ее видели мало, поскольку он был слишком близко, почти что касался ее подбородком. Дыхание оба сдержали.
Последнее письмо, недописанное.
Нанкин, 1937 г.
Они говорят, что не собираются нас убивать. Но я им не верю. Хорст ведет себя малодушно, один раз даже бросился целовать руки у главного бандита. Сейчас их осталось только четверо, куда исчезли двое, я не знаю. Содержат нас в сносных условиях: мы живем в подвале, но здесь не холодно, и еды почти хватает. Нас захватили всего неделю назад, а мне кажется, что прошла целая вечность. Сидим на своих подстилках и тупо ждем. Слава богу, что нам разрешают писать письма.
Знаешь, какое у меня сейчас самое любимое занятие? Вспоминать тебя. Память моя стала похожа на рака-отшельника, который тянет за собой каждую новую ракушку. Так и я: достаточно любой мелочи, чтобы я снова и снова чувствовал тебя, слышал твой голос. Иногда мне кажется, что ты находишься внутри меня, как преступник в свинцовом мешке. Были такие наглухо закрытые свинцовые мешки в средневековой Венеции, в них держали преступников. Веселое у меня воображение, правда? Помнишь, как мы отдыхали в Бретони, и соседка учила тебя варить марципан? Радость моя! Сегодня ночью я долго вспоминал это. Сначала пошел мелкий дождь, небо было затянуто, и мы не смогли пойти купаться. Ты забралась с ногами на кресло и сказала, что это ничего, что дождь, ведь нам так уютно вдвоем в этом старом доме, который мы сняли на пару недель, перед тем как уехать в Ригу и оттуда – в Москву. В открытые окна просачивалось море с его крикливыми чайками и лодками вдалеке, и казалось, что все это – прямо здесь, в нашей комнате. На тебе было клетчатое платье с черным бантиком на шее, и, когда я развязал этот бантик, кожа твоего горла показалась мне такой шелковистой и горячей, как будто это была кожа только что народившегося птенца, которых мы, мальчишками, иногда находили в траве. Пришла соседская девочка лет тринадцати и спросила, хочешь ли ты научиться варить марципан, потому что мать ее собирается печь для гостей пироги с марципаном. И ты вскочила, обрадовалась развлечению. На кухне, куда и я пошел вместе с тобой, миндаль уже был аккуратно разложен на деревянном столе, топилась печь, и соседка, такая рыжеволосая, словно ее голову окунули в мед, с засученными рукавами белой рубахи, начала объяснять, как сначала нужно прокалить орехи, чтобы они, не дай бог, не обгорели, потом толочь их до тех пор, пока орехи не превратятся в легкую золотистую пыль.
Милая моя! Мне страшно, что меня убьют и ты останешься одна в таком жестоком мире. В Москве было время, когда я почти ненавидел тебя, но это время прошло. Оно прошло совсем. Мне не нужно было делать над собой никаких усилий, чтобы простить тебя. Это случилось само собой, когда ты заболела. У тебя была высоченная температура, и ты слегка бредила, плакала во сне. Доктор предупредил меня, что тебе нужно много пить, и я не спал, сидел рядом с тобой и все время поил тебя холодной водой из кувшинчика. У тебя стучали зубы, вода проливалась через край, ночная сорочка и простыня были мокрыми. На третий день мне пришлось ненадолго уйти, я оставил тебя одну, ты спала, но, когда я вернулся и снимал пальто в прихожей, ты вышла ко мне из своей комнаты, белая, без кровинки, держась за стену. Я разозлился, что ты встала, прикрикнул: «Иди ложись!», а ты так жалобно посмотрела на меня, хотела что-то мне объяснить, и вдруг у тебя закатились глаза, и ты упала, потеряла сознание.