Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тут я наконец опомнилась и начала плакать. Ничего не смогла произнести, цеплялась за его воротник и плакала в голос. И он тоже замолчал. Стояли, вжавшись друг в друга, и молчали. Потом он сказал:
– Ну, иди. Мы скоро увидимся.
А я не могла оторваться, искала его губы, гладила лицо.
Ночью увидела сон. Как будто мы снова вернулись в Москву, и в Москве тепло, лето, и я иду в церковь, но не знаю адреса, иду наобум. Церковь богатая, в золоте и украшениях, как драгоценная шкатулка. Все было немного размыто и перепрыгивало с одного на другое, но, проснувшись, я все же могла довольно ясно представить себе тех людей, которые прошли передо мной со своими узелками и кошелками. Я даже узнала их запах, который помню по Москве, запах нищеты, плесени. Потом они все встали в длинную очередь к иконам. На одной была изображена Богоматерь с Младенцем, на другой – не знаю кто. Мне кажется, что всех этих людей я когда-то уже видела, особенно двоих: немолодую даму в большой черной шляпе, похожую на тех русских дам, которых мы знали с тобой по Парижу, и дряхлого полумертвого старика в ободранной лисьей накидке. Я тоже встала в очередь, чтобы поцеловать икону, но вдруг какая-то девочка с изуродованным лицом попросила, чтобы я ушла. Лицо у нее все было в белых рубцах, а на голове – маленькая белая шапочка, закрывающая лоб почти до самых глаз, красных и без ресниц. Я спросила, что с ней. И она сказала мне, что ее заперли одну в доме, а дом облили керосином и подожгли, и она обгорела почти до самых костей. Никто и не думал, что она выживет. Я спросила, кто поджег дом, и она вдруг ответила мне по-английски:
– He did it. Walter Durante.[64]
Проснулась от ужаса. Патрик уже в Гамбурге, жду телеграмму.
Вермонт, наши дни
Матвей Смит так до конца и не понял, что произошло. Сначала он увидел белое, как мука, круглое лицо и почувствовал запах духов. Потом на него густо, теплым дождем, полились слезы, и он услыхал, как вверху кто-то крикнул:
– Emergency![65]
Конечно же, это и был его ангел.
Матвея охватило блаженство. Первый раз он услышал голос своего ангела, немного стыдливый и хрупкий, но страстный. Сразу после крика наступила прозрачная тишина. Вокруг кто-то двигался, подтаскивал носилки, мерил ему давление, заглядывал в глаза и щупал пульс, сам же Матвей продолжал улыбаться. Улыбающегося, его заботливо прикрыли белым облаком, положили на другое облако, потемнее, и он, задыхаясь от нежного смеха, поплыл по широким взволнованным волнам. Вокруг были люди, но, кажется, с крыльями.
– Вы птицы? – посмеиваясь, спросил Матвей.
Прежде ему никогда не приходило в голову, что в мире все так восхитительно прочно: и люди, и рыбы, и птицы, и звери. Все очень легко заменяли друг друга, все были подобны, болели, рожали, и пух на горячем затылке младенца всегда ровно тот же, что пух на цыпленке.
Во всем, о чем сейчас, уютно закутавшись в белое облако, вспоминал раздавленный юноша Матвей Смит, было разлито тепло. Никто никого не хотел убивать, и все согласились с тем, что живут здесь недолго, но нас очень много, и скоро родятся другие – не хуже, – а те, кто помрут, никуда не исчезнут, поскольку исчезнуть нельзя – все в порядке, – и все мы внутри глубочайшего вздоха, а Тот, кто вздохнул, – Он уже не отпустит.
Пока Матвей дремал, радуясь своим легким сияющим мыслям, приводившим его к неторопливому решению какой-то извечно прекрасной задачи, условия которой были предельно просты, а все слагаемые так прочно и верно слагались друг с другом, что было давно окончательно ясно, какая должна быть получена сумма, – пока он дремал, осторожно качаясь, светло улыбаясь спасительным мыслям, его родная младшая сестра Сесилия, высвободившись из объятий любимого ею теперь человека и выскользнув из комнаты этого человека под предлогом того, что ей необходимо разыскать брата и объясниться с ним, лихорадочно набирала и набирала номер мобильного телефона Матвея и губы кусала от скверных предчувствий.
Она побежала в свой корпус, надеясь, что он, может, ждет ее в корпусе, но перед дверью стояли двое полицейских – один помоложе, другой совсем старый, и у того, кто был совсем старым, оказалось такое доброе лицо, что, взглянув на него, Сесилия сразу заплакала. Плачу ее никто почему-то не удивился, словно так было и задумано, что она все поймет, а поняв, заплачет. Старый полицейский, морщась своим очень добрым лицом, осторожно взял Сесилию за локоть и начал объяснять ей, что Матвей находится в больнице и состояние его критическое, но нужно во всем полагаться на Бога, и нужно, наверное, переодеться (Сесилия так и была в своем этом мокром и беленьком платье!), чтоб ехать немедленно к брату в больницу. Всхлипывая и кусая губы, Сесилия схватила свою сумочку, накинула на плечи первую попавшуюся кофту и, как ребенок, уцепившись за руку старого полицейского, такую горячую, словно он только что гладил белье раскаленным утюгом, села в полицейскую машину.
Машина была уже со всех сторон окружена перепуганными учащимися русской школы, которые находились в том общем, на редкость слаженном состоянии, возникающем среди людей, одинаково застигнутых врасплох огромным несчастьем и потому не успевших выработать своего, отдельного ото всех и глубоко личного к нему отношения. Тонкие, как травинки, девочки с растрепанными волосами и крепкие, как молодые деревья, мальчики в веревочных сандалиях стояли беспомощно и обреченно, оборотив к полицейской машине свои молодые, тревожные лица, и тот островок, на котором недавно – минуту назад – все они веселились, тот маленький остров, который был жизнью, а лучше сказать, представлялся им жизнью, как будто бы вдруг затопило водою, и он опустился на дно океана.
Лондон, 1937 г.
Лиза, прости, долго не писала тебе. Я много работаю, живу по-прежнему у тетки. Еще месяц назад я была уверена, что Патрик вот-вот позовет меня к себе, но эта надежда оборвалась. Опять он в самом пекле. Я рассказывала тебе, что после Германии он поехал в Маньчжурию, откуда вскоре перебрался в Китай, где идет жестокая и кровавая война. Слава богу, что он пишет мне довольно часто и, кажется, ничего от меня не скрывает. Сейчас он в Нанкине и работает там в составе интернациональной бригады, которая спасает китайцев. Все время молюсь за него и думаю о нем с нежностью и страхом за его жизнь. Я чувствую, что сейчас наступило какое-то особенное время для нас обоих, и Бог вновь соединяет нас. Но при этом я ощущаю, что все мы – не только мы с Патриком, но все мы, все люди, весь мир, – стоим на пороге чего-то ужасного.
Нанкин, 1937 г.
Здесь ад. По улицам шляются толпы пьяных японских солдат, которые грабят дома, убивают и насилуют. Все это поощряется японским военным начальством. Полная, немыслимая безнаказанность. Город переполнен мертвыми. Дикое количество изнасилованных и убитых женщин, которые валяются голыми, с отрезанными грудями, на месте которых чернеют глубокие раны. Те, которые были беременными, лежат со вспоротыми животами, младенцы вырезаны изнутри и валяются тут же, со своими страдальческими стариковскими личиками. Этим не успевшим пожить на свете детям повезло, что они погибли, не родившись, потому что то, что происходит с живыми детьми, невозможно описать. Среди изнасилованных много совсем маленьких девочек, не старше шести-восьми лет, но много и глубоких старух, которым по виду должно быть за восемьдесят. Вчера я спросил у одного японского солдата, почему, изнасиловав, они убивают этих женщин, а не отпускают их. Солдат ответил так: «Когда я вхожу в китайскую женщину и начинаю с ней, я смотрю на нее как на женщину, а когда я убиваю ее, я перестаю смотреть на нее как на женщину, она для меня все равно что мертвая свинья. А кроме того, все эти убитые, включая женщин и детей, это ведь не люди, а наши побежденные враги».