Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С 1941 года она состояла в браке с инженером Патентно-регистрационного ведомства Хуго Грутом. У них было двое сыновей 1942 и 1946 года рождения, а жили они на вилле в Дандерюде. Судя по ее позднейшим утверждениям на бракоразводном процессе и в последующей тяжбе по поводу детей, муж изменял ей задолго до того, как она встретила Ингмара Бергмана. Точно так же и Хуго Грут будет обвинять жену в неоднократных изменах, в частности, с неким “закоренелым алкоголиком”, которого она привозила в дандерюдскую виллу, когда дети находились дома.
Гюн Грут возражала, что муж никогда не проявлял к сыновьям большого интереса. Когда она ждала первого ребенка, Хуго Грут настаивал, чтобы она сделала аборт, ведь в противном случае будет ущемлена его свобода. Он считал, что верность в браке не имеет ни малейшего значения, и, по словам жены, предлагал ей завести любовника. В 1948-м Хуго Грут хотел уйти из семьи, которая с тех пор жила как бы на чемоданах.
В таких обстоятельствах не вызывает особого удивления, что Гюн Грут не удержалась от поездки в Париж с Ингмаром Бергманом. Но, как Бергман трезво констатирует в своих мемуарах, их роман с самого начала “отягощали всевозможные несчастья”.
Гостиница “Сент-Анн” расположена в сердце Парижа, в нескольких кварталах севернее Тюильри и театра “Комеди Франсез”, неподалеку от Лувра и Оперы. Ингмару Бергману и Гюн Грут отвели темный, затхлый, холодный и сырой номер, более всего напомнивший Ингмару Бергману гроб. Положив в карман купюру в десять тысяч франков (примерно 150 крон), портье взамен отпер им удобный номер окнами на улицу, с просторной ванной, оснащенной витражными окнами, теплым полом и большими раковинами.
Питались они в одном и том же ресторане, чье меню гармонировало с его беспокойным желудком. Но однажды обоих все-таки подкосила диарея, и, разумеется, не где-нибудь, но на вершине Эйфелевой башни; лифтеры бастовали, пришлось пешком спускаться вниз к такси и, подстелив на заднее сиденье газеты, возвращаться в гостиницу.
Гюн Грут предстояло по заказу “Экспрессена” писать о моде, а Бергману – ходить по кино и театрам и помогать младшему другу и коллеге Вильготу Шёману заканчивать сценарий для его первого фильма. Когда Шёман на автобусе приехал с аэродрома, его встретили Бергман и Грут, обняли и поздравили с прибытием в Париж.
Шёман не знал, кто, собственно, эта женщина. Отметил, конечно, что она блондинка, шведка и хорошо владеет французским, поскольку с легкостью заказала такси, которое доставило его в гостиницу. Она не переводчица и не секретарь; от нее и от Бергмана веяло чем-то совсем иным. Шёман видел, как Бергман и Эльса Фишер работали сообща, но такого ему наблюдать не доводилось – Ингмар на первой стадии влюбленности. К счастью, он не встречался с Бергманом в Гётеборге и никогда не видел его вместе с Эллен и детьми, а потому его не мучило ощущение предательства, пишет он в своих мемуарах. Как личность Грут вызывала у Шёмана уважение – женщина, с которой есть о чем поговорить, вдобавок журналистка и в известном смысле коллега, поскольку Шёман сотрудничал в журнале “Мы”.
Он размышлял о семьях Бергмана и Грут, оставленных влюбленными беглецами, и о том, что тем временем происходит в Швеции. Однажды Грут получила письмо от своего мужа Хуго. Бергман стоял рядом, когда она вскрывала конверт, и Шёман заметил, что он мгновенно напрягся, стал недоверчив, высокомерен и ироничен. О содержании письма Шёман ничего не узнал, но можно предположить, что господин Грут был недоволен сложившейся ситуацией.
Обычно все трое питались в кафе “Ля потиньер”, снискавшем одобрение Бергмана, но на пробу наведались как-то раз и в один из ресторанчиков на площади Пигаль. Меню было написано от руки и размножено на гектографе, буквы расплывались нечеткими сизыми пятнами. Блюда, заказанные Грут “без особой материнской заботливости”, Бергман кое-как съел до половины. Он зевал, посмеивался и слишком часто подливал Шёману вина, так что, уходя из ресторана, Шёман споткнулся и угодил в лужу.
Они расположились в кафе, любуясь городским пейзажем, и Шёман достал свой новый фотоаппарат. Отснятые им кадры уникальны – черно-белые, слегка смазанные, порой с неправильной выдержкой, они запечатлели интрижку режиссера, который вскоре прославится на весь мир, в жарком Париже на исходе лета. Бергман, в рубашке, галстуке и берете, и Грут, “…профиль, нижняя губа, короткостриженые волосы, кофточка, наброшенная на плечи”. И кадры, где влюбленная парочка проходит мимо какой-то витрины на Монмартре, улыбается в объектив, потом стоит возле крутой лестницы, небрежно прислонясь к перилам.
Шёман был как младший братишка, который снизу вверх смотрит на более умелого и опытного, семью годами старшего брата. И что греха таить, старший брат Бергман нет-нет да и вгонял своего почитателя в неуверенность. Познакомились они в 1942-м, когда Бергман режиссировал “Сон в летнюю ночь” в Норра-Латин, где учился семнадцатилетний Шёман. Эльса Фишер отвечала тогда за хореографию, а Шёману выпало играть одну из ролей. Позднее Шёман попросил у Бергмана отзыв на свою первую драму, написанную “одним духом за четыре волнующие летние ночи”. Они встретились в кафе, и Бергман угостил его кофе.
Что же именно придавало ему такой авторитет, что я сразу поверил всему, что он говорил? Тот час в кафе “Норма” стал для меня определяющим на годы вперед: укрепил мою веру в себя и соединил с ним дружескими узами. Наверно, многие из его сотрудников привязались к нему сходным образом: он помог им поверить в себя. Тем самым произошло и распределение ролей. Я нуждался в авторитетном наставнике, получил его – и начались типичные ученические метания меж бурным восторгом и боязливой критикой, —
писал Шёман двадцать лет спустя.
Однажды под вечер, когда Гюн Грут была чем-то занята, они пошли в кино, посмотрели “Манон” француза Анри-Жоржа Клузо. Впервые Шёман смотрел фильм вместе с “Выразительным”, как он называет Бергмана, который своими громкими комментариями раздражал и соседей, и своего спутника, – бесконечные стоны, вздохи и язвительные реплики.
После фильма я даю Ингмару понять, каково мне было. Он изумлен: “Что ж ты сразу-то не сказал!” – “А что я должен был сказать?” – “Попросил бы меня заткнуться, черт подери!” Интересно, каким образом? Он даже не догадывается, какое безапелляционное впечатление производит. И как давит на меня: я теряю всякую самостоятельность. И что будет, если я попробую? “Генеральша была просто ужасная”, – говорю я о последней пьесе Жана Ануя “Ардель”. “Генеральша?! – говорит Ингмар. – Да она единственная, кто был хорош во всем спектакле!” Он наклоняется вперед и объясняет, почему она хороша. Вот так всегда и бывает. Он отметает все своим превосходящим опытом, а я забиваюсь в угол. Сижу там и сгораю со стыда, потому что собираюсь писать в журнале “Мы” о парижском театре. Знаю ведь! Я критик, я принадлежу к неприятельскому лагерю.
Слабая, подчиненная позиция Шёмана по отношению к наставнику позднее еще обострится. Однако сейчас они наслаждались всем, что Париж мог предложить из кулинарных приключений, выставок, концертов и театральных постановок – “Мизантроп” Мольера, “Орлеанская дева” на музыку Жоржа Бизе.
Ингмар Бергман находился на должном расстоянии от того, что начинало происходить дома, в Стокгольме. Измена жене и детям постоянно витала вокруг словно дымка, но странным образом действовала возбуждающе, пишет он в мемуарах. “Несколько месяцев жила дерзкая инсценировка, неподкупно правдивая и оттого необходимая. Когда придет счет, она окажется ужасно дорогой”.