Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Палашов вышел на терраску (там было значительно прохладнее) и сел за стол лицом к девушке, продолжая хрумкать яблоком. Она накрывала на стол, играя в молчанку и «слепую курицу». Ему начало даже казаться, что его и вправду здесь нет. Но это не мешало ему наблюдать за её точными плавными движениями. Мила подошла и поставила перед ним тарелку с рисом и куриным мясом, положила вилку, глядя на стол и по-прежнему избегая его глаз.
— Как будем спать? — двусмысленно прозвучали его слова, когда он дожевал кусок.
Мила наградила его мимолётным взглядом и, отвернувшись и наполняя тарелку едой, равнодушно ответила:
— Каждый в своей кровати.
— Прекрасно, — также равнодушно сказал следователь, берясь за вилку. — Может, хоть выспаться удастся.
Ели молча, лениво. Он таранил Милу взглядом, она сверлила глазами тарелку. Про себя он говорил ей: «Сейчас тарелку продырявишь!» Поглотив ужин, он тихо произнёс:
— Спасибо. Я пойду?
— А? Да.
Девушка была задумчива и потому рассеянна.
Плашов пошёл покурить. Затягиваясь дымом, наблюдал, как ночные бабочки бьются о стекло терраски, стараясь приблизиться к свету. «Так странно, — пожал он плечами, — зачем им к свету, если они ночные?» Он тоже весь ужин бился о невидимое стекло, пытаясь приблизиться к Миле. «Чего я хотел? Она же боится меня, и особенно себя. Не буду докучать ей больше сегодня!» Потушив сигарету, он быстро прошёл через терраску в комнату, включил свет, закрыл за собой дверь и принялся записывать в блокнот данные о ребятах, которые получил сегодня от Евдокии Вениаминовны. И был он в это время как-то убийственно спокоен, как будто сердце его уже выгорело сегодня дотла и больше не способно ни на волнение, ни на учащённое биение. Он слышал, как Мила покончила с мытьём посуды, заперла уличную дверь и поднялась к себе. Перестал писать, разобрал постель, разделся, надел чистые трусы, выключил свет, забрался под одеяло. Было тепло — молодец Милка! — и приятно оказаться в горизонтальном положении. Не надо допрашивать, не надо доказывать, не надо отчитываться. Можно просто лежать, тупо глядя в потолок или дрыхнуть. Какая красота!
Но сон долго не шёл к нему. Видимо, организм настолько привык работать на износ, что, когда появилась возможность отдохнуть, он по инерции продолжал и продолжал трудиться. И хотя эмоционально он выдохся, мысли тянулись кадрами киноленты, сменяя одна другую. Ему не хотелось думать о Миле и о себе, о Ване Себрове. Он представил Любу, но понял, что опять собьётся на мысли о себе. Тогда он решил думать о семи других делах: кража со взломом, падение с лестницы с летальным исходом, превышение должностных полномочий, финансовые махинации и раздел фирмы, мошенничество, поджёг на вещевом рынке и разжигание межнациональной розни. В голове складывался план, куда идти, с кем встречаться, кого вызывать повестками, что обсудить с Лашиным, о чём писать. «Надо будет позвонить Леониду Аркадьевичу из Москвы. А то выходит какая-то самодеятельность». Потом этот водоворот стал затуманиваться, мысли убегать к родинкам Любы, распухшим губам Милы, синякам Вани. Всё это расплывалось, уносилось и проваливалось куда-то, придавливая голову к подушке.
Вдруг раздался какой-то шум, и сознание вынырнуло из круговорота, мотор в груди болезненно заколотился. Он внезапно вспомнил, что он сейчас в Спиридоновке, в Милином доме. Не открывая глаз, он напряг слух. И услышал тихие крадущиеся шаги. Он приподнял веки и из-под ресниц начал подсматривать. Он разглядел в темноте Милу, вероятно, в халате и ночной рубашке под ним, которая медленно и осторожно подбиралась к стулу. «Интересно, что она задумала?» — спросил себя Евгений Фёдорович и продолжил притворяться спящим. Стул стоял рядом с изголовьем кровати и был свободен, потому что вся подмоченная одежда висела на сушилке возле печной стены. Подмышкой у девушки что-то было. Боковым зрением он видел, как она уселась на стул, поджала набок ноги и накрылась до подбородка. Это плед! Она подрагивала, несмотря на то, что воздух в комнате хорошо прогрелся. Неразумное сердце сжалось в маленький болезненный комок жалости. Через ноющую сосущую боль в груди он почувствовал всепоглощающую нежность к дрожащему на стуле несчастному созданию, но не шелохнулся, боясь его спугнуть. «Значит, пока я тут упражнялся в мышлении и логике, она там ревела в одиночестве. Гордячка! Недотрога! Что мне с тобой делать?» Он решил не выдавать себя, дышать равномерно и спокойно, пока она не расслабится и не уснёт. Если он «проснётся», вдруг от её былой храбрости не останется и следа? И он тихо лежал и почти телесно ощущал, как её загнанный взгляд неровно блуждает по нему под покровом темноты. Он пытался вернуть сердцу обычное состояние, но ничего не получалось и от тоски хотелось выть. Минут через пятнадцать, когда он уже решительно вознамерился встать и подойти к ней, он открыл глаза и увидел её свесившей голову и спящей. Лицо заслоняли волосы.
Палашов откинул одеяло, тихонько поднялся. Ему хотелось накинуть на себя что-нибудь, чтобы не прижимать девчонку к обнажённой груди, чтобы сохранять дистанцию, но рубашка была ещё мокрой, а в джемпере было бы жарко. Он колебался. Сохранить эту дистанцию важно для неё, не для него, но он дал слово — и это неписанный закон, закон чести, который весомей любого закона, прописанного на бумаге. Немодный нынче закон, предрассудок, пережиток прошлого, выжженный на его сердце и отпечатанный в его мозгу. И, если человек несёт его в себе, окружающие его люди бессознательно подтягиваются к его уровню, как трава всегда тянется к свету, к солнцу, они становятся немного выше, чище от отравы, снедающей их существо. Но нельзя же оставить уснувшую девушку так даже на пять минут, а тем более на всю ночь. Он прикинул, сможет ли он подняться с ней на руках в её комнату. Ему это было вполне по силам, но страшно не вписаться в узкий проход с люком и разбудить, нечаянно ударив. Нет, раз сама