Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы сидим и вежливо обсуждаем кульминацию всей этой истории, финал которой неизвестен.
* * *
– Скажи, – спрашиваю я, – ты ведь помнишь свое детство в Осетии?
– Да, – откликается она, – я многое помню, Кавказ очень красивый.
И замолкает. На все вопросы о детстве она отвечает предельно скупо, и за этим уже ощущается четкая позиция: я – это не мое прошлое.
Хотя ей наверняка есть что рассказать.
Ее родной дядя – ныне уже покойный – был статусным хирургом. Ее родная тетя Земфира и вовсе жена Евгения Шапошникова, маршала авиации, последнего (после провала ГКЧП и до развала Союза) министра обороны СССР, человека, вхожего в ближний ельцинский круг, в девяностые успевшего послужить и секретарем Совбеза России, и представителем президента в «Росвооружении», – а сейчас в «Википедии» висит фото, где Шапошников стоит рядом с Путиным. Ее отец Хетаг Саламов в девяностые стал видным осетинским предпринимателем, занимался самыми разными бизнесами: мебель, ресторан «Карусель» в живописных окрестностях Владикавказа, водка, наконец.
У семьи Саламовых, входившей в региональную элиту, всё шло хорошо – а ближе к концу девяностых идти хорошо перестало. Бизнес у Хетага Саламова отжали, на нем повисли большие (говорят иногда – на осетинских форумах – многомиллионные) долги. Он пытался решить свои проблемы в Осетии; отправил дочку к родственникам в Москву, вначале как бы на каникулы – но в итоге каникулы растянулись на пару лет. Проблемы не решались; вскоре в Москве оказался и он сам, и его жена Елена. Скрывались, боялись кредиторов с их понятными методами. Потом несколько месяцев прожили в Одессе. Потом решили, что бежать надо дальше. Так Хетаг, Елена и их дочка-подросток Мадина оказались в Финляндии.
Родители подали заявление на получение убежища; в ожидании решения властей Елена работала в детском садике, Хетаг – на лодочном заводе, не особо престижная, малооплачиваемая, но легальная работа; так что неправы как минимум те, кто полагает, что Хетаг Саламов рванул в Европы с чужими миллионами. Мадина ходила в школу, подружилась с детьми, сносно выучила финский. Соседи относились к ним хорошо, мама Елена пекла для вечеринок осетинские пироги, городское самоуправление сулило сразу по получении заветного статуса кредит на открытие своего ресторанчика…
Так они прожили шестнадцать месяцев.
Только вот в статусе беженцев им в итоге отказали.
Иммиграционные чиновники не нашли весомого повода. Северная Осетия не была зоной военного конфликта. Взбешенные кредиторы с мафиозными якобы связями явно относились к компетенции российских властей.
Хетаг, Елена и Мадина быстро собрались и убежали из Финляндии в Норвегию.
Здесь родители снова подали заявление – умолчав, однако, о том, что уже получили отказ у финнов: это означало бы автоматическую депортацию. Снова лагерь для иммигрантов, снова адаптация к чужой стране, снова другой язык. Снова тревожное ожидание: дадут, не дадут… Шестнадцатилетняя Мадина, однако, получив временный иммигрантский ID, опять пошла в школу.
– Я просто поняла, – говорит она, – что не могу сидеть и ждать, когда же снова придется бежать. Не могу год за годом откладывать свою настоящую жизнь, ни к чему не привыкать и ни за что не держаться. Что я так сойду с ума. Что я хочу быть как все, дружить, учиться… Я хочу быть нормальной норвежкой. Ты понимаешь, да?
Чего ж не понять.
Можно даже понять, как она быстро выучила норвежский – быстро и настолько хорошо, что скоро вопрос «откуда ты?» оказывался вопросом, из какой она части Норвегии, и собеседники очень удивлялись, слыша в ответ что-то про Россию и Кавказ. И скоро про Россию и Кавказ Мадина – уже Мария, называвшаяся, как и ее родители, фамилией Бидзикоева (настоящей назваться опасались, совсем уж врать не хотелось – вот и позаимствовали фамилию родни со стороны одной из бабушек), – говорить перестала.
Куда сложнее понять, как ей удалось не только окончить школу и получить аттестат, но и поступить в университет в Тронхейме на социальную антропологию дробь общественные отношения, и отучиться все положенные годы, и окончить учебу магистром и с результатами достаточно хорошими, чтобы «Статойл», норвежский аналог «Газпрома», предлагал ей практику с дальнейшими карьерными перспективами. Потому что на всё это Мария не имела никакого права. Ведь ее родителям снова отказали, и семья Саламовых-Бидзикоевых снова перешла на нелегальное положение. А Норвегия – страна, конечно, демократическая, но еще и бюрократическая, тут даже налоговые декларации каждого гражданина во всеобщем доступе, и как «человек, которого нет» может успешно получить среднее и высшее образование, решительно не ясно. Этот вопрос, кстати, особенно занимает участников русскоязычных форумов в Норвегии и вообще в Европе. Разумеется, я спрашиваю ее об этом.
– Думаю, мне просто повезло, – говорит она. – Директор моей школы знал, что не должен давать мне аттестат… Но он сказал, что поможет мне. И помог, но я, когда подавала документы в университет, этого еще не знала – документы подаются весной, а аттестат вручают летом… Я вообще-то всерьез не верила, что поступить у меня получится. И документы в Тронхейм подала по сугубо романтической причине: туда после армии собирался мальчик, в которого я была влюблена в школе. Но я получила аттестат и поступила, и в университете никто ни разу не озаботился моим статусом – они знали, что я иммигрант, и у меня есть проблемы, и я стараюсь их решить, – и этого им было достаточно. Выдали мне студенческий билет и учили.
– И что, – не верю я, – ты ни разу не столкнулась с необходимостью предъявить паспорт или что-то, его заменяющее?
– Ну, – говорит Мария, – когда я окончила университет, мне отправили диплом по почте. И чтобы его забрать, нужно было предъявлять паспорт. Я сказала на почте, что его забыла. И ушла. Через две недели диплом отправили обратно в университет. И я получила его там.
– Ну хорошо, – всё еще не верю я, – но ты ведь не могла завести счет в банке? Кредитную карточку?.. В Норвегии ведь даже сим-карту не купишь без предъявления паспорта!
– Мобильный телефон, – улыбается она, – мне купили друзья, а я отдала им деньги. И если надо было что-то оплатить через банк, я поступала так же.
– Ладно, – я почти сдаюсь. – Но вот ты, скажем, заболела…
– Я не болела.
Я развожу руками.
– Когда у моего папы был инфаркт, – говорит Мария, – мы еще жили в лагере для иммигрантов. Там он получил всю необходимую помощь, ходил к врачу… Потом, когда мы стали нелегалами, мои родители пошли к этому врачу и всё ему рассказали. Мол, так и так, теперь по правилам вы не должны нас лечить… Но он сказал: к черту правила! А я действительно не болела. Правда, один раз сломала руку. Пришлось идти в больницу.
– И что?
– Ну, в Норвегии первую помощь обязаны оказывать всем… В общем, про документы меня никто не спросил.
Примерно об этом же неделю спустя, в Осло, мне будет говорить адвокат Марии Брюньольф Риснес. Мы будем пить кофе в его трехуровневой квартире в таунхаусе в тихом районе Тхуне, и Риснес будет убеждать меня: доверие, понимаешь, у нас в Норвегии очень многое основано на доверии. Личное пространство уважаемо, и если ты проявляешь себя как адекватный член общества, тебя так и воспринимают. Мария была более чем адекватной, хорошо училась, дружила со всеми, много работала волонтером – а о том, что у нее нет прав и социальных гарантий, что ей приходится зарабатывать уборкой чужих домов, она посторонним не очень-то рассказывала. Всё это Брюн Риснес будет объяснять мне на недурном русском, и когда я замечу: «А Мария не говорила мне, что вы знаете русский!» – пожмет плечами: «Ну, с ней-то мы всегда говорили по-норвежски!». А потом адвокат Риснес, у которого русская жена и шестилетняя дочка-билингв, сходит к книжной полке и покажет мне свою реликвию из тех времен, когда он жил в Петербурге и играл рок. Фотографию, где он стоит на сцене с гитарой и в алом пиджаке, а за плечо его обнимает Борис Гребенщиков.