Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После короткого осмотра и опроса стала очевидна беременность на хорошем сроке. Стараясь быть деликатным, начал говорить аккуратными намеками. Ни мама, ни дочка меня не поняли. Перешел на более понятную терминологию. На женщин напал конкретный столбняк. Понимания – ноль, размытая улыбка и взгляд юного теляти у дочери, легкий оскал и дрожащие бигуди у маменьки. Наконец, маман встрепенулась, нахмурилась и выдала спич. Причем не абы как! А встав со стула, приняв гордую осанку и откашлявшись.
– Я, доктор, оказываюсь принимать ваши грязные намеки! Вы, будьте любезны, объяснитесь, или я вас утоплю в жалобах на клевету! Вы нанесли несмываемое оскорбление! В (внимание!) гинекологическом дереве нашей семьи падших женщин не было и до свадьбы все себя образцово блюли! А потому – предположить та-а-акое о моей дочери-подростке может только хам, мерзавец и последний негодяй!
Маша отреагировала на маменькину тираду туманной улыбкой, непонятными кивками и расфокусированным взглядом. «Как бы в обморок не навернулась, Джульетта…»
– Вынужден вас огорчить, мадам! Я вам сейчас изложу страаашное! Порочную правду о непорочном зачатии. То, что генитальная карьера вашей дочери начата в нежном возрасте – проблема вашего семейного воспитания, а не ее физиологии. Это вы между собой разберетесь. Меня данная мелодрама в наименьшей степени волнует. А вот боли и некоторые другие моменты могут свидетельствовать о возможных осложнениях в течение беременности и требуют наблюдения врачей в стационаре. Собирайтесь. И да, еще… История семьи – это генеалогическое древо, а вот гинекологическое дерево – это твой портрет в полный рост, Маша…
* * *
Присев на лавочку у подъезда, машинально погладил явно голодного на ласку дворового кота. На чумазой, пересеченной багровым шрамом, клиновидной морде застыло потрясение. Приоткрыв светло-зеленые, сияющие глаза, он даже не мяукнул, а как-то хрипло каркнул. И с отчаянием, сильно прижав драные уши, воткнул свою многострадальную головенку мне в руки: «Гладь меня! Гладь!!! Еще!!! Ну пожалуйста, еще немножко!!! Я, я что хочешь для тебя сделаю!!! Еще чуть-чуть, пожалуйста!!! Я что хочешь… Хочешь, я сдохну прямо сейчас, но в твоих руках… Хочешь? Я уже не могу больше без ласки, без теплой руки на голове, не могу, не хочу, не хватает меня больше на такую проклятую жизнь. Гладь меня, гладь, человек!!! Пожалуйста!!! Ну сил просто нет. Прости мне мою слабость, но не убирай сейчас свою руку…» Тело этого битого всеми возможными способами зверька генерило вибрацию такой мощи, что дрожала скамейка. Кот не мурлыкал. Он рычал, хрипел и всхлипывал. Он не умел и не учился быть приятным и милым котом-баюном. Сейчас он плакал. По-своему. Не умея и не стараясь понравиться. Не зная, как выплакать эту боль и обиду, как утолить нестерпимую жажду ласки и тепла…
Я ушел навсегда. И последнее, что я увидел: блестящая дорожка на грязной мордочке. Там, где быть ее не должно…
Что упадет последней песчинкой на чашу весов на Страшном суде скоропомошника? Очередная, спасенная вопреки собственному желанию пациента человеческая жизнь? Или мутная слезинка безымянной благодарной твари?
В начале смены обычно с интересом рассматриваешь через лобовое стекло Город. Мелькающие машины, озабоченные люди, бытовые сценки на фоне постаревших домов. Если позволяет погода – занятие интересное и неутомительное. Через три-четыре часа смены все внимание сосредоточивается на внутреннем «табло», к которому прикреплены многочисленные бумажки с записями-напоминалками. Картина за стеклом теряет привлекательность и интерес.
Выстраиваются новые алгоритмы очередного выезда. Вызов. Доезд. Встреча с пациентом. Опрос или/и осмотр. Диагноз. Работа. Госпитализация, или оставляешь дома. Заполняешь карту вызова. Следующий… С опытом приходит опережение некоторыми поступками мыслей. С интересом обнаруживаешь в руках транспортную шину уже у дверей. Хотя вроде бы и не думал об этом. Двигательные автоматизмы, ети их.
Пациенты не дают расслабиться. Их бы творческую энергию, да в мирных целях! Попытка удержать сваливающийся со стены ковер привела к падению фамильной хрустальной люстры! Эвона как! Чехи люстру сделали по-буржуйски надежно. Они хотели, чтобы советские товарищи увезли ее к себе домой и пользовались ближайшие сто-двести лет. Люстра не подвела. Упав в центр обеденного стола, солидно проломила столешницу и, весело трепеща хрустальными финтифлюшками, украсила накрытую праздничную поляну. Украсила праздничный стол и туша хозяйки. В героическом прыжке попытавшейся удержать падающий раритет. Пожертвовав тремя салатами, селедкой под шубой, прической и хрупким запястьем, внучка Тарзана с любовью пересчитывала глазами хрустальные завитушки, не отвлекаясь на усилия родственников. Дружный коллектив активно спасал непотоптанное пиршество и уцелевшие бутылки. Наконец, убедившись в сохранности семейного «бахатства», милостиво обратила внимание на мою суету вокруг нетривиально вывернутого запястья. Надо отметить отменную выдержку и силу духа пациентки. Видимо, истратила весь адреналин в прыжке. Хладнокровно и ловко оттопырив проманикюреный мизинчик, она выковырнула из остатков прически кусочек селедки в свекольно-майонезном сиянии и флегматично поинтересовалась: «А без больницы никак?» Я молча показал затейливую икебану из ее конечности и транспортной шины, декорированную бинтиком и ватками. Вздохнув, согласилась с неизбежным. Придал настроения финальный вопрос: «А что и водки нельзя? Ну для снятия стресса, тасссазать».
* * *
Sic transit Gloria mundi! («Так проходит мирская слава!» – для тех, кто подзабыл латынь), – лаконично изрек опечаленный и просвещенный серьезным образованием доцент филологии Серафим Григорьевич Иерусалимский, глядя на утомленную дешевым портвейном фигуру соседа, живописно захватившего скамейку и окрестности.
– Вот и я говорю, – поддержал мысль бессменный активист домового комитета Петр Макарович. – Чо сцать-то на мундя-то?! Вон же кусты рядом! Да-ж ведь?! Серапом… Сепафир… Сефери в пень его… Григорьич, короче!
Филологический доцент посмотрел на собеседника и печально кивнул. Солнечный блик, сверкнувший на просвещенной лысине, привлек внимание местной вороны. Встрепенувшись от дремоты, она подозрительно рассмотрела блестящее и со скепсисом отвернулась. «Ни съесть, ни полюбоваться!»
Сраженный коварным алкоголем сосед не принимал критику и продолжал лежать в довольно неудобной позе. Храпение его почти заглушало размеренную беседу соседей. Разницу между безмятежным храпом и смертельным хрипом заливающихся жидкостью легких отличит искушенный или любопытный слушатель. Но увы! Ни специфического опыта, ни повышенного интереса к обмочившейся фигуре в потерявшем цвет костюмчике никто не проявлял. Человек умирал. Некрасиво, не героически, не в стремительном поступке. Просто отходил. На глазах у равнодушной и святой в своем незнании публике. Изношенное сердце потеряло ритм и трепетало от страха перед неизбежным. Гипоксия милосердно отключила сознание и медленно гасила мозг.
Наконец, какая-то необъяснимая тревога заставила Серафима Григорьевича преодолеть негодование и брезгливость и приблизиться. Видимо, на небольшом расстоянии сработали атавистические воспоминания и обоняние иных порядков и измерений. Иерусалимский толкнул в плечо обмякшую фигуру и, с нарастающей паникой, обнаружил плывущий к земле взгляд стекленеющих глаз.