Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Была у капелланов и еще одна роль. Пентонвиль описывался как испытание. Это было место учения. Беспорядочная смесь случайных примеров и априорных утверждений должна была уступить место долгосрочным свидетельствам о том, что сработало, а что нет[595]. В 1835 году учреждена тюремная инспекция, которая должна была стать основным инструментом обобщения и анализа информации, поступающей от тех, кто отвечал за осуществление правительственных реформ[596]. После того как лорд Джон Рассел официально обязал государство разделить заключенных, санкционировав строительство Пентонвиля, процесс отчетности приобрел новую направленность. Главный вопрос заключался в том, можно ли – и если да, то как – измерить опыт одиночества, будь то посредством описательной оценки или с помощью цифр.
Тон всем последующим дебатам о последствиях тюремной реформы задал в год открытия Пентонвиля Чарльз Диккенс. Путешествие по Америке привело его в Восточную тюрьму в Филадельфии. «Здесь введено в систему суровое, строгое и гнетущее одиночное заключение. По тому, как оно действует на людей, я считаю его жестоким и неправильным»[597]. Он утверждал, что посторонний человек не может полностью осознать последствий наказания. На лицах заключенных он прочел «такие страдания, всю глубину которых могут измерить лишь сами страдальцы и на которые ни один человек не вправе обрекать себе подобных»[598]. Корень зла был в социальной изоляции. Периодические визиты тюремного персонала не могли воспроизвести той сложности человеческих отношений, на которой основана нормальная жизнь. Об одном заключенном Диккенс писал:
Он ничего не знает о жене и детях, о доме и друзьях, о жизни или смерти какого-либо живого существа. К нему заходят лишь тюремщики, – кроме них, он никогда не видит человеческого лица и не слышит человеческого голоса. Он заживо погребен; его извлекут из могилы, когда годы медленно свершат свой круг, а до той поры он мертв для всего, кроме мучительных тревог и жуткого отчаяния[599].
Популярные и своевременные «Американские заметки» вызвали немедленную реакцию. В центре внимания была проблема доказательства. На Диккенса нападали за то, что он основывал свое решительное осуждение на визите, который продлился всего-то два часа и включал в себя минимальный контакт с самими осужденными[600]. Кроме того, в его изложении роль романиста перепуталась с ролью профессионального наблюдателя. Джозеф Эдсхед осудил всю эту затею целиком:
В художественных произведениях полеты фантазии могут быть сколь угодно высокими; воображение может хаотично блуждать в сфере вымысла; но нельзя вводить общественность в заблуждение в вопросах, имеющих жизненно важное значение для социального благополучия и регулирования; каким бы приятным ни был стиль или чарующим – язык, но если рассказ, который должен иметь отпечаток истины, будет отмечен отходом от нее, то как гений достоин восхищения, точно так же достойно сожаления то, что талант предал свое более благородное предназначение[601].
Диккенс стоял на своем не только в предпочтении безмолвной системы, но и в отношении к тому, как обнаруживались и обнародовались последствия наказания. В 1850 году он утверждал в «Домашнем чтении», что отчетность тюремных специалистов о своей работе была безнадежно наивной. Основываясь на частых посещениях лондонских тюрем, он заявлял, что заключенные выказывают «шаблонное покаяние – определенной формы, силуэта, пределов и размеров, словно камеры»[602]. У осужденных были все мотивы для того, чтобы представить себя такими, какими желали увидеть их капелланы: «склонность к лицемерию; страх смерти, которого нет, и постоянное побуждение к притворному раскаянию или же созданию недостоверного его подобия»[603]. Затем Диккенс показал, как то же самое может выразить в запоминающихся образах писатель. В конце «Дэвида Копперфилда», опубликованного в том же 1850 году, герой и его друзья посещают слегка замаскированную тюрьму Пентонвиля, которая, что бы там ни утверждали власти, описывается как тюрьма, где практикуется «одиночное заключение»[604]. Под предводительством бывшего школьного директора-тирана, мистера Крикла, который стал теперь мировым судьей в Мидлсексе, посетители встречаются с раскаявшимися заключенными. «…я пришел к заключению, – повествует Копперфилд, – что наиболее сладкоречивые люди привлекали к себе наибольшее внимание, и сметливость этих людей, тщеславие, отсутствие развлечений… – все это толкало их к упомянутым выше излияниям и приносило им немалую выгоду»[605]. Группу отводят к «образцовому заключенному», Номеру Двадцать Седьмому, которого они застают в камере за чтением сборника церковных гимнов. К их большому удивлению – и к вящему изяществу финала романа – оказалось, что это не кто иной, как Урия Хип, попавший в тюрьму за банковские махинации. Этот памятник манипулятивному почтению прекрасно иллюстрирует взгляды Диккенса: «„Так-так, Номер Двадцать Седьмой… – произнес мистер Крикл; выражение лица у него было сентиментальное, он любовался Урией. – В каком вы состоянии сегодня?“ – „Я очень смиренен, сэр!“ – отвечал Урия Хип. – „Вы всегда смиренны, Номер Двадцать Седьмой!“ – заметил мистер Крикл»[606]. Затем кто-то из группы спросил о его самочувствии. «Я никогда не был так доволен, как сейчас. Теперь я вижу, какой я был безрассудный. Вот почему я доволен»[607].
Обвинения в лицемерии звучали на протяжении всей дискуссии. Предупреждали о нем в своем эпохальном докладе об американской пенитенциарной системе де Бомон и де Токвиль[608]. Сэр Питер Лори заявлял в 1846 году, что не может читать отчеты капелланов «без чувства отвращения к мерзкому и наглому лицемерию многих заключенных и без удивления по поводу добродушной наивности, позволяющей принимать на веру – и гораздо реже вносить в отчеты – столь явное и очевидное ханжество»[609]. Еще в 1860 году Мэйхью и Бинни в обзоре лондонских тюрем предостерегали, что «до тех пор, пока мы будем пытаться нынешними методами тюремного наказания делать из воров святых, мы так и будем производить по тысяче притворщиков и лицемеров на одного по-настоящему раскаявшегося»[610]. Опытные священнослужители отвергали обвинение в доверчивости. Их учили «обращать особое внимание