Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чем дальше, тем более бурно, тем жарче становились разговоры между узниками в камере. Узники протестовали. Они не могли сидеть тихо, покорно. Кровавый Охотник не успевал переступить порог камеры, как его уже встречали проклятиями, жгли ненавистными взглядами, предупреждали:
— Ты еще ответишь за наши муки, палач!
В это утро, как и в предыдущие, Маёк прыгала по двору. Жалко было смотреть на это худенькое, костлявое существо, на личике которого светились большие голодные глаза. И откуда только сила бралась в ее маленьком тельце, столько энергии находилось на то, чтобы все время прыгать и напевать:
Мы поедем в Москву, в Москву…По двору проходил Держиморда. Он остановился и минуту с тупым удивлением смотрел на ребенка. Затем проскрипел лукаво:
— Рано пташечка запела, кабы кошечка не съела… Узники побледнели от этих слов.
— Не смей, не смей, Держиморда! — застонали в камерах.
Вскоре послышался грохот в тюремные ворота. Перед самым приходом Кровавого Охотника проворный Маёк нырнула в свое подземелье. Все облегченно вздохнули: быть может, и на этот раз девочка избежала встречи со смертью.
Над тюрьмой повисла гнетущая тишина, та самая тишина, которая всегда предвещала прощальный крик и сухой выстрел. Было даже слышно, как где-то в необозримой небесной вышине победно возвещали о своем возвращении летящие журавли.
И вдруг душераздирающий, полный смертельного ужаса вопль:
— Дядя! Дядечка! Не стреляйте!
Сердца у всех забились от отчаяния и безнадежности. Обида, злоба и гнев сдавили горло каждому. Люди бросились к окнам и, ухватившись за ржавые переплетения решеток, в один голос требовали:
— Не смей!! Не смей, изверг! Отпусти девочку!..
Не услышал! Не услышал умоляющих просьб ребенка, не обратил внимания на гнев узников. Нажал на спуск парабеллума.
— Не стреля… — раздалось на самой высокой ноте и оборвалось выстрелом.
А тюрьма бушевала. Чем-то тяжелым изо всех сил колотили по решетке. Охрана стала стрелять по окнам, кое-кто упал на пол, обливаясь кровью, но уже ничто не могло утихомирить разбушевавшихся обреченных. Заключенные разбирали в камерах пол и кирпичные печи. Из окон на головы перетрусивших полицаев полетели камни, проклятья.
Беснуйтесь, тираны, глумитесь над нами… —начал кто-то давнюю, но не забытую песню. Она словно огонь перекинулась из одной камеры в соседнюю, а оттуда еще дальше — вниз, вверх, туда, где сидели живые и полуживые люди; туда, где еще бились непокорные, преисполненные ненависти сердца. Через несколько минут песня, топот ног, звон выбитых стекол, удары кирпича о камни сотрясали всю тюрьму.
Внизу, из коридора в коридор, забегала охрана, забренчал тюремный телефон. Кровавый Охотник и Держиморда хотели навести порядок, но чуть только открыли одну из камер, как в ненавистного старшину полетели камни, и разъяренные заключенные бросились в широкий коридор навстречу выстрелам, смяли тюремщиков. Толпа изможденных людей, с полными злобой глазами, набросилась на Держиморду и Кровавого Охотника, повалила на землю. Били кто чем мог, что у кого было в руках; били даже тогда, когда тюрьму окружили эсэсовцы, когда они ворвались в тюремные коридоры, стали хватать узников, выволакивать их во двор, вталкивать в большие крытые машины — «черные вороны».
Но тюрьма все не успокаивалась.
Беснуйтесь, тираны, глумитесь над нами… —все тише и тише доносилось из полуопустевших камер.
И только в полночь тюрьма умолкла.
Утро вступило на тюремный двор, тихо, крадучись на кошачьих лапках. Даже ветер не проказничал здесь, как в прежние дни, будто не желал замести следов маленькой певуньи-девочки.
А за тюремными стенами по земле уже шагала настоящая весна, в небе тянулись бесконечные караваны крикливых журавлей.
1959
Такая уж у нее доля
Он вступил в тот счастливый возраст, когда золотое детство осталось позади и каждому серьезному и солидному человеку уже стоит подумать о женитьбе, о том, чтобы собственной семьей обзавестись.
Тем более что парубок он был красавец, и вряд ли нашлась бы такая дивчина, которая бы отвернулась от вдумчивого взгляда его черных глаз, не засмотрелась на бархатные, изогнутые дугою брови.
Но времечко стояло такое, что было не до любви, не до ухаживаний. А о женитьбе вообще нечего было думать. К тому же у нашего парубка не имелось ни хаты, ни полхаты, ни вообще какого бы то ни было пристанища. Вся его собственность состояла из звонкой белорусской фамилии — Дзелендзик — да густой, как мурава, украинской шевелюры. Правда, имелось кое-что и еще у Дзелендзика, но он не считал это своим добром. Сапоги на нем были трофейные, штаны тоже, рубаху он выпросил в каком-то селе у сердобольной бабуси, сын которой, бог знает, вернется ли с фронта; полинялую фетровую шляпу подобрал тоже где-то случайно. Кто знает, каким чудом попал к нему и гуцульский кептар[6] на котором давно уже вытерлась замысловатая вязь вышивки. Одежину эту он, очевидно, очень любил, потому как не снимал ее ни зимою, ни летом. Да и то сказать: снимешь, положишь, а возьмешь ли потом? Поэтому Дзелендзик знал: всегда себя спокойнее чувствуешь, если вещь на тебе.
Он бы и вовсе походил на гуцула, если бы на груди не висел автомат, а слева на боку кобура трофейного пистолета. Справа Делендзик таскал большую брезентовую торбу, вмещавшую немало всяческой всячины. Все это, однако, тоже Дзелендзику не принадлежало, да и никакой ценности для человека не представляло. В торбе хранились разного рода запалы к минам, острогубцы, молоток, зубило, саперная лопата, бикфордов шнур, мотки проволоки различных сечений, отвертка и еще много такого, что всегда пригодится не кому-нибудь, а именно партизану-минеру.