Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Митя протянул руку, взял бутылку и, смело сделав большой глоток, закашлялся.
А через минуту он уже улыбался, натягивая носки и боты.
– Ты не серчай, Митюшк, – сказал отец. – Как иначе-то? Ты бы и не сыграл.
– Не сыграл бы.
– На то и отец. Чтобы, значит, добиться. Понимаешь меня?
– Да.
– Ничего ты не понимаешь… На вот, глотни еще.
И Митя глотнул. Глотнул и Сергеич. Стало тепло.
– Красота, Митька! – Отец смотрел туда, на другой берег.
– Красота, – отозвался эхом Митя и вдруг протянул руку к гармони.
Выдохнул. Посмотрел туда же, куда глядел отец, и заиграл.
И в этой музыке было все. И капли дождя, сливающиеся по листве в воду. И небо – тревожное, серое, с белыми туманными разводами. Мокрая темно-зеленая трава. И тропа, ведущая к воде, и гладкое бездонное озеро, которое прозрачной и холодной водой наполнил сам Бог.
– Вот утешил, – сказал Сергеич. – Всегда бы так…
А Митя все играл и играл.
* * *
Однако больше таких моментов не было. Митя не стал музыкантом. Пока отец был жив и в силе, играл он тогда лишь, когда выпивал. Работал трактористом. Из отцовского дома свалил сразу, отслужив в армии. И хотя жили они рядом, он навещал Сергеича лишь затем, чтобы выпить. И тогда уже согласен был сыграть пьеску-другую. Не больше.
Последний раз, когда он играл много и от души, были поминки Сергеича. Он умер дряхлым беспомощным стариком, незадолго до этого схоронив жену.
Посидели за столом и, выпив, повспоминали. Спустились к озеру, на мостки. Было лето. На привязи покачивались несколько лодок. Но одна рядом, как всегда, лежала на дне – догнивала.
– Сыграешь? – кивнул я на гармонь, которую Митя прихватил с собой.
– Сыграю. Любил покойник музыку-то… а я…
Он потянулся к гармони и положил ее себе на колени.
– Что ты?
– А я ненавидел. И его. И гармонь. – И точно оправдываясь, добавил: – Как бил-то он меня за нее… Как бил!.. Половником… Эх!
Митя заиграл. Мы молча слушали, глядя на озеро.
Как хорошо он играл! Его музыка так подходила к нашим краям. Так сочеталась с ними. И мне хотелось, чтобы он никогда не заканчивал…
А Митя все играл, и его затуманенный взгляд, казалось, устремлялся туда, вдаль, где другим берегом кончается озеро и начинаются холмы, поросшие лесом, и где неизвестное бесконечное нечто раскинулось на многие и многие километры. Он играл и видел там, вдали, что-то такое, чего не видели мы, его слушатели…
Я говорю ей:
– Трудно вам одной?
– Да не. Чего там трудно? Так. Трудно было вон после войны. Я еще девочкой была. Все время есть хотелось.
Сидим с ней на крыльце. Она на скамейке старой, а я на ступеньках.
Закат фиолетово-красный. Тихо.
– Что ты здесь нашел-то? В деревне-то?
– Да вот, хорошо здесь. – Я вспоминаю слово. – Уединенно.
– Что верно, то верно. – Она о чем-то думает. – А не скучно?
– Нет, совсем нет. Я думаю, сочиняю, новое узнаю. А еще люблю вот так чай вечером пить.
Она улыбается.
– А я кофе. Спасибо за кофе-то.
– Да ну! – машу я рукой. – Чего там. Главное, что вам пришелся по вкусу.
– Мне любой по вкусу. Кофе я очень полюбила. Тасютка его все пила. Пила, пила. Да вот померла.
Она всхлипывает, но сразу успокаивается.
Сидим. Смотрим на закат.
И я все думаю, как же она вот так живет, день за днем? Без цели и перспективы. Без надежды жить как-то по-другому. Как?
Один сын в могиле. Другой в тюрьме. Муж помер давно. Внука мать увезла за тридевять земель…
И как будто в ответ на мои мысли:
– Вот как ты приедешь, так хорошо. Кофе хороший-хороший.
– И все-таки одной трудно.
Чего я привязался. Ясно же, что трудно.
– Я привыкши. Только тишина не нравится. Вот телевизор говорит – и ничего. С ним хорошо. Прям боюсь, чтоб не сломался.
– Я новый подарю.
– Да кого ты! Такие деньги… А и впрямь плохо без телевизора-то. Чего находишь за день, чего надумаешь.
– А о чем вы думаете?
– Да все что-то верится. То одно вспомнится, то другое. Вот сегодня жук вспомнился.
Она усмехается.
– Какой жук?
Мне становится интересно.
– Да в детстве боялись мы жука. Ерунда собачья.
– Нет, расскажите, пожалуйста.
Она улыбается.
– Да я и не знаю, откуда пошло. В детстве пугали мы друг друга жуком большим. Мол, есть рядом с деревней жук огромный, навроде короеда. Только величиной с теленка. Старый, весь мхом порос, на шести лапах с крюками. И ртина огромный. И клешни. Схватит и утащит в лес. В совхозе тогда корова пропала. Так Герька говорил, что ее жук, мол, утащил. Сейчас-то и Герьки нет. Спросить бы, может, он придумал жука-то этого.
– Помер?
– Потонул на тракторе. Выехал на лед и провалился. Был бы трезвый, вылезти успел бы…
– Нелепая смерть.
– Хуже, если жук утащит. – Она усмехается. – Мы, дети, считали, что он может бревна из избы вытаскивать и в хату пролезать. Я так боялась, что спала на печке только. Жарко там, а все равно укроешься и спишь. Думаешь: брат ближе к окну, его первого жук утащит. А до меня, может, и не доберется.
– А брат ваш…
– Помер лет уж поболе двадцати. Мужики слабые.
– Инфаркт?
– Да нет. Опился стеклоочистителя. Хороший он был. Смелый. Вот он-то парнишкой жука не боялся.
– Не верил?
– Верил, а не трусливый. Возьмет рогатину – и в лес. И поет еще…
– Хороший человек был, наверное, – говорю я, чтобы хоть что-нибудь сказать. – Смелые люди – они лучше…
Она кивает.
– Много смелых…
Она задумывается. И я понимаю о чем.
Старший сын ее сорвался с крыши своего дома, когда что-то ремонтировал. Естественно, навеселе.
Младший грабанул магазин и тут же попался, пьяный.
Много у нас смелых.
– А я вот не смелый, – говорю, чтобы перевести тему. – Сейчас домой идти через всю деревню. Как бы жук меня не погрыз.
– А ты иди поцентрее, не сходи с дороги. Он и не тронет.
– Хорошо, – говорю. – Пойду я. С утра, если все в порядке, забегу кофе пить.