Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Таблица 53.1
Что, на ваш взгляд, является главным препятствием на пути развития России?
N = 1600.
Рис. 32.1. Какое из следующих высказываний о руководстве страны ближе всего к вашей точке зрения?
Крымская волна мобилизации закрепила цикл институциональных изменений 2012–2017 годов, последовавших в ответ на массовые протесты в крупных городах и ослабление легитимности Путина. Речь идет об ужесточении законодательства, судебной и правоприменительной практики, направленной против любых форм самоорганизации общества, неподконтрольных Кремлю или региональным властям, о расширении полномочий политической полиции и спецслужб (и так наделенных «чрезвычайными правами» действовать вне рамок Конституции и законов), установлении монополии цензуры (Роскомнадзора) и администрации президента в информационном пространстве. Символом этих изменений стало создание мощной военизированной структуры – Росгвардии (по оценке А. Гольца, сопоставимой по численности со всеми сухопутными войсками России), получившей специальную задачу и особые полномочия бороться с «массовыми беспорядками» (то есть с любыми выступлениями недовольных политикой властей) всеми средствами, включая разрешение стрелять в людей. По сути, это кульминация паранойи режима в отношении угрозы «цветных революций», повторения «майданов» в России.
В правовом плане такие изменения означали кастрацию Конституции и приведение ее к состоянию юридической ничтожности, поскольку не работают более 50 (из 137) ее основных статей, прежде всего тех, что определяют порядок формирования власти, разделения властей, свободы и права человека, контроль общества над властью[102]. Как результат, деградация законодательной деятельности и полная зависимость судебной системы от Администрации президента или от соответствующих региональных властей. Реальное отношение россиян к суду описано в целом ряде работ специалистов «Левада-Центра»[103].
Наиболее важные последствия этого состояния заключаются в размывании массовых представлений о социальной норме, в первую очередь правовой норме. Исчезает граница между допустимым и возможным, становится неясным, что такое правонарушение и «преступление», когда оно касается действий высокопоставленных чиновников и политиков. Но если нет социальной нормы. «правила социального поведения», то нельзя говорить об универсальных в своей значимости социальных институтах, составляющих каркас коллективного существования, определяющих устойчивость социального порядка, предсказуемость действий других, ресурсы доверия и будущее. Нет закрепленных и воспроизводимых образцов, на которые могут ориентироваться и ориентируются действующие лица, вне зависимости от своих мотивов, нет, соответственно, возможности учитывать потенциальные санкции за несоблюдение норм и, напротив, гратификацию за добропорядочность и честность поведения. Откат или рейдерский захват чужого бизнеса – это преступление или норма поведения тех, у кого для этого достаточно сил, влияния, авторитетных властных позиций? Вынесение неправосудного решения судьями – это обычай или преступление? Каким образом у людей, причастных к власти, возникают состояния, в сотни раз превышающие их суммарные годовые заработки за все время их госслужбы? Откуда среди наших депутатов столько долларовых миллионеров, почему приход во власть означает стремительное обогащение? (Едва ли все они такие же гении предпринимательства, как Билл Гейтс.) Кто определяет «объективность» соответствующих квалификаций социального действия как нарушения нормы?
Как выясняется – никто не может ответить на эти вопросы, и не потому, что нет специалистов, придерживающихся точки зрения «объективности права»; мало кто из россиян задумывается над этими вопросами, потому, что ответ известен, но неприемлем. Поэтому неверно называть это состояние правовым нигилизмом или «аномией» в классическом дюркгеймовском смысле. Более адекватным было бы признание такого положения своеобразной социальной нормой – нормой вменяемой бездумности, социальным запретом на рационализацию самой этой сомнительной дилеммы – права и бесправия, или справедливости и несправедливости. Ссылки на то, что люди «боятся» об этом говорить, – не более чем суесловие и социальная (интеллектуальная и моральная) неспособность думать.
Логически из этого состояния можно сделать (и делаются) два вывода. Первый, часто встречается в публицистике «разочарованных»: мы имеем дело с аморальным обществом (населением), лишенным чувства собственного достоинства, отнятого у них вместе с собственностью и возможностями защиты своих прав и интересов репрессивным государством, массовидной плазмой дезориентированных и не верящих ни во что людей, скрепленных силовыми структурами государства, удерживаемых только страхом наказания. Второй – условное общество (население) предельно фрагментировано. В каждом сегменте (семье, производственной сфере, взаимодействии с начальством и коллегами на работе, поведении в «присутственных местах», отношениях с администрацией и представителями государства и т. п.) складываются свои понятия и правила, своя партикуляристская этика, свои нормы лояльности и солидарности, частные и ситуативные формы социального контроля, специфические вознаграждения и штрафы, наказания.
Ни то, ни другое умозаключение в своей чистоте неверны и нереалистичны, хотя, бесспорно, они схватывают некоторые черты нашей социальной реальности. Ошибка заключается в том, что обе конструкции социальности предполагаются статичными, тогда как в обычной жизни соединяется и то, и другое, чередуясь в последовательности поведения или внешних обстоятельств.
Решение этой дилеммы состоит в описании самих изолированных ситуаций (нормативных контекстов, когда репертуар социальных ролей предписан и жестко определен по числу участников и манере исполнения) и поиске механизмов переключения (операторов, условий и стимулов перехода от одного кода правил понимания и действия к другому) от одного режима понимания характера людей (и норм поведения) к другому (к другим нормам и правилам взаимодействия).