Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да, сударь.
И мы рассмеялись. И впрямь забавно же!
Теперь, когда сюрпризы, удивление, ободрение, недоверие и прочие радости для меня окончились, начинается работа.
У нас обедала г-жа Дубельт. Я держалась спокойно, сдержанно, молчаливо и, в общем-то, не слишком любезно. На уме у меня одно рисование.
Сейчас, пока писала в дневник, – останавливалась и мечтала о том, как мне придется работать, и сколько времени потребуется, и как трудно будет…
Говорят, что невозможно угадать, кто станет великим художником: кроме таланта, дарования, есть еще эта безжалостная механическая работа… Но какой-то голос мне говорит: ты не почувствуешь ни времени, ни трудностей и, сама того не подозревая, придешь к успеху.
И подумать только, я верю этому голосу! Он никогда меня не обманывал и предсказал мне уже немало несчастий – так зачем ему лгать на этот раз? Я верю ему и чувствую, что поступаю правильно.
Я заслужу Римскую премию!
Понедельник, 15 октября 1877 года
Натура наша на неделю такова.
Утром девочка одиннадцати лет, с рыжими волосами кастрюльно-медного оттенка, очень интересная, – это для головы.
После обеда некий Персичини, обнаженная натура.
А по вечерам – потому что сегодня начались вечерние занятия, с восьми до десяти, – другой мужчина, тоже обнаженная натура.
Увидев меня на вечерних занятиях, г-н Жюлиан был ошеломлен. Вечером он работал вместе с нами, было очень занятно. Немного пошутили насчет политики и прочего. Последние новости весьма щекотливого свойства. Г-н Жюлиан не хотел высказать свое мнение, и я сыграла ему «Марсельезу». Ну-ка, сколько нас было вечером? Я, полька, Форхаммер[90], одна из француженок, Амели[91] (испанка) и одна американка, да еще наш учитель. На занятия приехала Дина. Это же так интересно! Свет так хорошо падает на модель, тени такие простые!
Вторник, 16 октября 1877 года
После обеда пришел г-н Робер-Флёри и уделил мне особое внимание.
Я, как всегда, провела в мастерской целое утро, с девяти до двенадцати (никак пока не удается приехать точно к восьми часам). В полдень ухожу, завтракаю, возвращаюсь в двадцать минут второго, работаю до пяти, а вечером с восьми до десяти. В день выходит девять часов. Это меня совсем не утомляет, если бы физически можно было больше, я бы занималась больше. У некоторых людей это называется работой. Уверяю вас, что для меня это игра, говорю без малейшего бахвальства. Девять часов – это так мало, и подумать только, что заниматься так каждый день я не могу: от Елисейских Полей до улицы Вивьен далеко, и часто никто не хочет ездить со мной по вечерам, а кроме того, до дому я добираюсь к половине одиннадцатого, пока засну – уже полночь, и наутро у меня пропадает час времени. Впрочем, если бы я аккуратно занималась с восьми до полудня и с часу до пяти, выходило бы восемь часов. Зимой в четыре уже будет темно; что ж, тогда наверняка буду по вечерам приезжать. По утрам в нашем распоряжении двухместная карета, а в остальное время ландо. Дело в том, что, видите ли, я должна за год проделать работу, рассчитанную на три. А поскольку я иду вперед быстро, эти три года, втиснутые в один, будут равняться шести годам при средней понятливости. Я как те дурочки, которые говорят: «Она за шесть месяцев сделает то, что другая бы сделала за два года». Но это совершенно неправильно. Дело не в скорости. Иначе получится, что все дело в том, чтобы потратить время. Разумеется, заручившись терпением, чего-нибудь да добьешься, но я через год или через два буду делать то, чего наша датчанка не будет делать никогда.
Ну вот, принимаюсь поправлять ошибки других людей, и сбиваюсь, и начинаю злиться, потому что мне вечно некогда договорить мысль до конца.
Короче, начни я три года назад, я довольствовалась бы шестью часами в день; но теперь мне нужно девять, десять, двенадцать – чем больше, тем лучше. Разумеется, даже начни я три года назад, все равно лучше было бы работать как можно больше, но, в конце концов, что прошло, то прошло, и хватит об этом!
Гордиджани[92] мне сказал, что работал по двенадцать часов в день.
Из двадцати четырех вычтем семь часов на сон, два на раздевание, молитву, мытье, одевание, причесывание и прочее; два часа на еду и на то, чтобы подышать воздухом, – выходит одиннадцать. В самом деле, остается тринадцать часов.
Среда, 17 октября 1877 года
В ателье надо будет заплатить; платят вперед раз в месяц, а я уже хожу две недели.
Нет ста шестидесяти франков, чтобы уплатить[93].
Была у Фовеля: мое горло вылечено, голосовые связки в порядке! Только ужасный катар носа, но катар пройдет через две недели.
Прекрасно!
Суббота, 20 октября 1877 года
Бреслау[94] получила от г-на Робера-Флёри много комплиментов, а я нет. Обнаженная натура вышла неплохо, а голова не удалась. С ужасом вопрошаю себя, когда же я научусь хорошо рисовать. Работаю уже ровно пятнадцать дней, не считая, разумеется, двух воскресений. Пятнадцать дней! Бреслау работает в мастерской два года, и ей двадцать лет, а мне восемнадцать; и потом, Бреслау много рисовала еще раньше. А я-то, ничтожество!
Я рисую только пятнадцать дней…
До чего хорошо рисует эта Бреслау!
Понедельник, 22 октября 1877 года
Натурщик оказался урод, и вся мастерская отказалась его рисовать. Я предложила пойти посмотреть картины, удостоенные Римской премии, они выставлены в Академии искусств. Половина учениц отправилась пешком, а мы – Бреслау, г-жа Синанидес, Зильхардт[95] и я – в экипаже. Но оказалось, что выставка еще вчера закрылась. Пошли гулять по набережным, разглядывали старые книги и гравюры, болтали об искусстве. Потом в открытом фиакре поехали в Булонский лес. Представляете меня участницей такой прогулки?[96] Я не стала возражать, чтобы не портить другим удовольствия. Они все были такие милые, держали себя так достойно, и мы уже почти перестали друг друга стесняться. И все получилось бы совсем недурно, не повстречай мы ландо с моими родными, которые тут же поехали следом за нами. Я сделала кучеру знак не торопиться; меня увидели, и я это заметила, но и не подумала заговорить с ними при моих художницах. На голове у меня был колпак, я была растрепанная и чувствовала себя неловко.