Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Павел Шатров, осторожно высвободив шанцевый инструмент, положил лопату на голову. Возник далекий говор пушек, а после минутного промежутка что-то тяжелое, одолевая сопротивление воздуха, жестко захохотало.
Илья Лыков и Павел Шатров одновременно оторвали головы от земли, и пространство, на миг освещенное огнем, запечатлелось в памяти каждого из них навсегда: на чистой полосе жнивья торчали два куста чернобыла, колыхаемые легким дуновением ветра.
Огни мгновенно погасли, и произвольное движение стеблей чернобыла восстановилось: угрожающих немецких всадников в медных касках никогда там не было.
Восток прояснился, и предрассветный румянец просачивался через голубой полог горизонта. Крупные капли росы оседали на шинелях друзей.
— Илья, ты не убит? — осведомился Павел Шатров.
— Я не убит, но немного образумлен, — сухо ответил Илья Лыков.
— Образумлен?.. Каким это образом? — Павел Шатров изумился, что один час произвольной стрельбы может образумить личность.
— Ты не удивляйся, Павел, я на самом деле образумлен, — подтвердил Илья Лыков.
— Может быть! — со вздохом и грустью согласился Павел Шатров. — В нашей сельской местности на святках одному мужику в кулачной драке ударили под девятое ребро в левый бок. Он с того дня тоже образумился, но в скорости умер.
Илья Лыков вздрогнул, будто бы приняв лично посторонний удар под девятое ребро: в словах Павла Шатрова имелся определенный смысл, который нельзя отбросить, нельзя над ним не задуматься. Однако Илья Лыков образумился не для того, чтобы умирать, покорившись обстоятельству.
— Ты, Павел, не прав, — заметил Илья Лыков. — Я образумился в понимании обстоятельств!
— В понимании обстоятельств!
— Да, в понятии. Месяц тому назад, в Петербурге, на главной улице, когда я стоял с железным заступом у чужой калитки, гвардейцы стреляли в народ, пули ложились около меня, а я не страшился…
Павел Шатров что-то припомнил, и незримая, но задорная радость покрыла глянцевитым румянцем его круглые щеки.
— Понятия, Илья, и у меня пробуждаются. Я тоже образумлен! В нашей сельской местности, на барском дворе, в тысяча девятьсот пятом году казаки стреляли по мужикам. Я тогда спрятался за забор и кидал в казаков камнями. У меня тогда тоже в сердце не было страху. — Павел Шатров вздохнул и, приподняв голову, осмотрелся: после стрельбы в пространстве лежала тишина, предрассветная и торжествующая. Одиночные стебли чернобыла, окутанные прозрачной дымчатой тканью, имели ясные очертания и не вызывали дальнейших сомнений.
— Почему же, Илья, ныне мы устрашились выстрелов? Тогда, правда, обзывали поход мужиков на барскую вотчину бунтом, но, по моим понятиям, это тоже была война. Тогда тоже стреляли, а мы с тобой, как ты говоришь, не страшились…
— Да, Павел, мы тогда не страшились. Оттого, должно быть, мы и образумились. Ты понимаешь, тогда была война наша, называют ее борьбой, — это так. Там лежал наш интерес, и оттого мы не страшились! Ныне же в войне лежит чужой интерес!
Илья Лыков произносил фразы твердо, чтобы убедить не только Павла Шатрова, но и самого себя: он понимал, что образумиться — это значит осмыслить, что в войне, действительно, лежит чужой интерес, и определить это точно и отчетливо.
Следовательно, где-то лежал другой интерес, близкий им и радостный.
Илья Лыков понял пораженчество, внушенное ему товарищем Стыком, только сердцем, не осмыслив того разумом.
Ныне же разум его пробуждался будто от подземных толчков, и образ товарища Стыка восстанавливался в его воображении. Для Ильи Лыкова стало ясно, что в линии пораженчества лежал пока что ключ к главному интересу, но еще не сам интерес.
Илья Лыков придвинулся плотно к другу и крепко сжал его правую руку. Ложный стыд еще одолевал Илью Лыкова: имея желание расцеловать Павла Шатрова, он только посмотрел ему в лицо и тихо произнес:
— Понимаешь?
— Полностью образумился! — утвердительно произнес Павел Шатров.
Они умолкли. Где-то на отдаленном фланге повторилась стрельба, но в тот же момент полковой горнист заиграл отбой. Ротные сигналисты подхватили медные звуки, и минорное эхо проникло за отдаленный горизонт в голубое утро…
12. Аккредитив Тевтонского ордена
Убит он на поле, зарею,
И кости в долину вросли…
В ночь на двадцать четвертое августа немецкое главное командование восточным фронтом обосновалось в Ризенбурге, на главной железнодорожной магистрали Инстербург — Алленштейн — Познань. Впереди лежал Танненберг — историческое местечковое поселение, где пятнадцатого июля тысяча четыреста десятого года союзные литовско-польские войска одолели могущественную армию тевтонского ордена.
События того времени отделялись свыше чем пятьюстами лет, однако честолюбивое сердце Людендорфа весьма тяготилось и отдаленным поражением немцев. Танненберг лежал впереди, русские корпуса следовали той же исторической тропой, и Людендорф не без основания страшился. Генерал хотя и ценил немецкую военную технику, однако он больше верил в тайные силы рока, приведшие когда-то армию тевтонского ордена к полной катастрофе.
Впоследствии, когда победа немцев над самсоновской армией являлась совершившимся фактом, Людендорф совместно с Гинденбургом в лютеранской церкви «принесли всемогущему богу благодарственные молитвы». В ночь же на двадцать четвертое августа оба генерала могли только просить, чтобы божественное могущество приняло участие в предстоящей битве на их, немецкой стороне: генералы очень рассчитывали на постороннее вмешательство высшего промысла.
Впоследствии будущего фельдмаршала Гинденбурга превознесли как национального гения, якобы заманившего русские войска, чтобы загнать их потом в топкие мазурские болота. Но истина познается тогда, когда охлаждается патриотический пыл. Людендорф утверждает, что победа над русскими войсками по его предложению названа «битвой при Танненберге», тогда как Макс Гофман — что это название придумал он. Нет надобности устанавливать, кто из двух честолюбивых генералов прав, ибо в действительности в августовские дни тысяча девятьсот четырнадцатого года под Танненбергом не только не было большой битвы, но даже и мелкие разведочные стычки не происходили.
Людендорф, действительно, подписал приказ о преследовании русских двадцать восьмого августа, однако местом, где издан приказ, являлось селение Фрегенау, и, следовательно, немецкие генералы бездоказательно оправдывались перед историей, что аккредитив тевтонского ордена ими своевременно погашен.
Утром двадцать четвертого августа и Гинденбург, и Людендорф, имея перехваченные русские радиограммы и зная территориальное расположение русских действующих частей, не понимали, однако, каким образом с полуночи на левом фланге Первой русской армии действовали отдельные ее части, вопреки общей ренненкампфовской заявке по радио. Утром немецкое командование получило сообщение, что отдельные части Первой русской армии наступают, угрожая планомерному отходу кадровых немецких частей: ложную тревогу и паническую стрельбу в двести двадцать шестом пехотном землянском полку немецкое командование приняло за действительное наступление русских.
— Генерал! Не являются ли русские радиограммы провокацией? — спросил Гинденбург своего начальника штаба.
— Ваше превосходительство! — ответил Людендорф, титулуя командующего из уважения к