Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Володя! Дорогой Володя!.. Вот сижу я дома, где мы, бывало, переговаривались из окна в окно… У меня перед глазами твоя ироническая улыбка, твои веселые, озорные глаза-буравчики… Стучу на машинке. Пишу о тебе. И, увы, печально думаю: каждому из нас отпущено какое-то количество радостей и страданий… (Не беспокойтесь, читатель, это не мистическое отступление, а лирическое, и слово «отпущено» относится не к господу богу, а к судьбе, а если хотите, еще более прозаически — к сложившимся обстоятельствам.) Но кроме «отпущенных» радостей и страданий каждый из нас и сам создает их себе.
И тебе, Володя, судьба отпустила много радостей; а вот сам ты создал себе немало страданий и в искусстве не всегда радостно жил…
Веселую и печальную, легкую и трудную жизнь прожил Владимир Хенкин. Жизнь человека, сотканного из противоречий и слишком талантливого, чтобы быть обыкновенным, в меру хорошим и в меру плохим.
Я не хочу сказать, что талантливый актер непременно должен быть Кином и сочетать в себе гений и беспутство, но подходить к нему с меркой маленьких добродетелей и маленьких уютных недостатков среднего хорошего человека не следует. Он весь на глазах, вся жизнь его на виду, и маленькие его добродетели как-то неинтересны, их не замечают, а маленькие пороки большого актера очень соблазнительно сделать большими, интригующими и шептать, говорить, кричать о них…
В 1924 году поехал Хенкин гастролировать на юг как рассказчик. Успех, успех, успех… И вдруг… освистали. Да еще как! В чем дело? В отсутствии такта. Как-то после концерта, в котором Хенкин имел особенно шумный успех, пришли к нему южане, его старые, темпераментные почитатели, с вопросом: «Почему вы, Владимир Яковлевич, не читаете ваших прежних самых смешных рассказов из еврейской жизни? Вот был бы успех!»
И соблазнился падкий на успех Хенкин. И вспомнил старые анекдоты… Но когда экспансивная советская молодежь — безразлично, еврейская или русская — услыхала эти анекдоты, они прозвучали для нее антисемитским выпадом, и она запротестовала, затопала ногами, засвистала; принять эти рассказы как «просто анекдоты», как пресловутый аполитичный юмор она не умела и не хотела и запротестовала.
Забыл Хенкин урок своей солдатчины… Забыл, как проклинал себя за то, что рассказывал солдатам оскорбительные, унижающие их достоинство анекдотики… Забыл и не учел того, что царские «солдатики» должны были молчать, когда их оскорбляли, а советская молодежь достойно ответила на оскорбление — освистала.
Приехал он в Москву растерянным, страшно огорченным: его, Хенкина, несправедливо освистали за рассказы проверенные, тысячу раз читанные!
— Скажи, объясни, в чем дело? — кричал он мне. — За что? Какой может быть антисемитизм, когда я сам еврей и, ты знаешь, люблю свой народ?..
А он любил свой народ! Когда в 1913 году в Киеве разбиралось в суде громкое «дело Бейлиса», которого ложно обвинили в том, что он убил русского мальчика для совершения религиозного ритуала, как волновался Хенкин, как страдал он, боясь, что евреи будут оболганы, опозорены, и как ликовал, когда выяснилось, что весь процесс был результатом грязной провокации, лжи и клеветы, и Бейлис был оправдан!
Этой же весной, как только театральный сезон окончился, задумал Хенкин театральную поездку с группой молодежи и предложил мне вести конферанс, режиссуру и руководство. «Поедем в основном в Ростов, там тебя и меня хорошо знают», — настойчиво уговаривал он меня.
И уговорил. В этой поездке я впервые встретился с молодым артистом, жаждавшим стать конферансье, — с Мишей Гаркави. О нем поговорю, когда речь пойдет о конферансе вообще.
Заехали мы в сакраментальный для Владимира Яковлевича город, где он претерпел эти неприятности.
Там я выпустил его сперва в старинном водевиле, потом мы вместе конферировали, и только когда симпатии были твердо завоеваны, он выступил с рассказами (разумеется, не теми!). И имел огромный успех и не мог не иметь его.
Хенкин, конечно, был чудесным, своеобразным драматическим актером, но он раньше всего был неповторимым рассказчиком. А между тем последние двадцать — двадцать пять лет он гордился положением драматического актера и почти стеснялся, когда его называли рассказчиком.
Хотя он и читал советских авторов: В. Ардова, П. Романова, М. Зощенко, но то малое уважение, которое тогда оказывали эстрадному искусству, а юмору в особенности, больно ударяло по самолюбию этого избалованного успехом и любовью публики артиста.
Хенкин знал, что каждая его удачная роль в Театре сатиры будет захвалена и общественностью и прессой, каждая неудачная будет благожелательно не замечена; но он знал и то, что каждый его рассказ, блестяще рассказанный, не будет замечен, а каждый неудачный будет охаян, публично заклеймен, забросан эпитетами «тривиальный, мелкотравчатый, пошлый»… И это заставило его, неповторимого рассказчика, быть только отличным актером.
Предельно отточенное мастерство Хенкина-рассказчика было результатом огромной работы над собой и, конечно, чудесного дарования. Даже какая-то маленькая, с трудом уловимая неправильность речи, то ли легкая картавость, то ли южная манера пропускать двойные согласные («непремено» вместо «непременно»), — даже эти недостатки придавали своеобразие его чтению. Я говорю «чтению», но по сути дела это неверно: Хенкин был именно рассказчиком, а не чтецом. Чтецов (увы, не всегда мастеров чтения!) у нас достаточно, но рассказчиков нет или почти нет.
В чем же разница? — спросит читатель. Мне кажется, вот в чем. Можно читать, оставаясь самим собой, не перевоплощаясь, передавать мысль автора, создавать образы, почти не меняя голоса, выявлять характеры или свое к ним отношение легкими изменениями интонаций — это делает чтец.
А можно почти театрализовать рассказ, жить жизнью персонажей, сколько бы их ни было, жестикулировать их жестами, а иногда говорить их голосами, во всяком случае, их полнокровными интонациями — это и есть, мне кажется, то искусство, которое называется «быть рассказчиком», это и значит рассказывать, а не читать рассказ.
И то и другое — дело очень ответственное, и то и другое требует от исполнителя большого умения, огромного мастерства. Ведь когда поет средний певец, человек, купивший билет, более или менее охотно слушает его: сам он не умеет так петь; когда танцует средний танцовщик, зритель может смотреть его не без приятности: он не умеет так танцевать; но когда читает средний чтец, зритель протестует (к счастью, про себя) — ведь средне прочитать вслух могут все, кроме косноязычных!..
Так вот Хенкин рассказывал