Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Петербурге у него и в самом деле оказался театр. И учитель пения. И танцмейстер. И пять других девиц, вроде Лушки, графский гарем. Четыре балетницы и одна певица.
– Ты, если с ним не хочешь, просто соври, что у тебя от этого самого голос пропадает, – учила Лушку женским премудростям певица Оксана. – Он и отлипнет. В море много рыбы, ему голос твой важнее.
Лушка была девица и не знала, пропадает у нее голос от «этого самого» или же нет.
Она занималась с учителем – каждый день, и танцмейстер показывал ей первые нехитрые па. Портниха сшила для Лушки узкое и несуразное немецкое платье. Оксана делилась секретами – как избегать хозяйской любви, не вызывая при том подозрений. Но увы – барин-похититель больше не делал Лушке страстных авансов и вовсе не замечал ее, словно не он шептал ей нежнейше на корявом русском – из ящерского сугроба.
Он пригласил ее в свою спальню – когда она перестала уже и бояться, и хотеть. Камердинер проводил – в золотую шкатулку, канарейкин цвингер, и граф сидел перед зеркалом – в кудрях и в шелковом халатике. Из-под халатика выглядывали такие тонкие белые ножки – Лушка еще подумала, что ничего не стоит перекинуть его на плечо и унести. Что он совсем ничего не весит, как птичка.
– Ты готова? – спросил искуситель, похититель – церемонно и холодно.
Лушка яростно кивнула и принялась неловко распускать – шнуровку нового, неудобного немецкого платья.
– Фу-у-у… – рассмеялся брезгливо граф. – Не это же! Петь готова – в опере, перед царицей?
Лушка зарделась, разозлилась – и со злости выдала графу столь громогласную ступенчатую фиоритуру, что у того даже кудри отлетели назад.
– Грубовато, но сильно, – нежные ладошки трижды беззвучно хлопнули. – Вижу, что готова. Мой Ла Брюс будет плакать. А это, – он пальцами изобразил ее недавнее пиччикато на шнуровке, – это не надо. Не трать себя. Я всегда могу позвать Дункан…
Лушка подумала, что за Дункан такой, и догадалась, что это Дунька всего лишь, одна из балетниц, самая лихая. Ей сделалось обидно – так, что сами собой закипели горючие слезы:
– Что Дуньку-то? Дунька носатая. Я тоже могу… – И снова принялась терзать шнуровку.
– Тогда иди – я распутаю тебя, – ласково поманил ее граф на свои колени и острыми пальчиками принялся расплетать жесткие шнуры.
Лушка смотрела сверху вниз – на его сосредоточенное лицо с нахмуренными бровями и длинными-длинными младенческими ресницами. Графчик очень старался – словно от этой шнуровки зависела вся его жизнь.
– U-la-la, готово, – он поднял лицо, такое счастливое, что девица Лушка не утерпела и сама, первая, поцеловала его, больно прикусив его леденцовые крашеные губы от неумелого своего усердия.
– О, зивольф, – прошипел он хрипло. Вот теперь-то она ему нравилась, графчик потерял голову и сгорел, как они, придворные, говорят – в оранжевом ее пламени, так дом изнутри мерцает и светится в пожаре, прежде чем рухнуть.
Он все шептал ей тогда – нежно, но и насмешливо – длинные немецкие слова, эти шипящие по-змеиному имена, но она понимала из них лишь «зивольф» – волчица. Лупа.
Выжечь
– Вот что это? Ты знаешь, как эта штука называется? – Ла Брюс с веселым гневом стыдил лакея, то поднося к лицу, то отодвигая прочь круглую черную маску. – Эта маска зовется «немая дева», потому что держится на лице благодаря штырьку, зажатому в зубах.
– А на маскараде рот – едва ли не главное, что необходимо галантному кавалеру, – с напускной невинностью продолжил доктор Ван Геделе.
В Измайлове намечался маскарад – на речном берегу, с гондолами, наядами и нептунами (почти все наяды и нептуны набраны были из многострадальной левенвольдовской дворни, служившей горнилом кадров для малых придворных представлений). Ла Брюс остался без актеров – Ди Маджо пел арию на встающей из воды рыбьей голове, девы-певицы изображали сирен, а хор – выступал в собственной роли, но в венцах из кувшинок и водорослей. Обер-гофмаршал еще с утра носился по речному берегу, отдавал распоряжения и лопался от злобы и бессилия – сделать как в Версале.
Ла Брюс намерен был явиться на маскарад и блеснуть, и кое-кого пленить, оставшись неузнанным – наряд Коломбины уже доставили концертмейстеру из его дома, недоставало только маски. Лакей послан был в гардеробную – и принес не то.
– Я неплохо знаком с месье Мордашовым, что смотрит за гардеробом, – сознался Яков. – Могу заглянуть к нему по старой памяти и заодно прихватить маску для вас, месье Бруно. Вам какая нужна – «баута» или «коломбина»?
– Если я – Коломбина, то, конечно же, «коломбина», – рассмеялся Ла Брюс, закинув ногу на ногу и кокетливо покачивая носком туфельки. – А вы, Иаков, разделите ли со мною радости маскарада?
– Увы, останусь дома и продолжу бороться с ангелами, – сострил Яков над французской транскрипцией собственного имени. – Да меня и не пустят на маскарад – слишком уж я мелкая карта. А в гардероб ради вас могу заглянуть – проведать Анри Мордашова, он давний мой пациент.
– Доктор, а не ведаете, что Анри ваш болен, вернее, сказался больным – у него абстиненция… За него сейчас в гардеробной некто Тремуй, я их, признаться, с трудом различаю, – поморщился Ла Брюс.
– Еще лучше, – обрадовался Яков, – Тремуй мне еще больший приятель. Схожу, повидаюсь. Так вам, напомните, принести «коломбину»?
Якову, если уж говорить начистоту, за эти несколько дней до колик надоел Ла Брюс с его хвастовством и напористым кокетством, и хотелось бежать от него – хоть босиком по полю. А тут еще и де Тремуй в гардеробной…
Путь в гардеробную лежал через улицу – наряды хранились в отдельной избе, чуть-чуть не доходя до конюшни и псарни. Яков миновал крыльцо и парадную лестницу, когда бесцеремонный гвардеец вдруг отодвинул его, как вещь – к перилам. И далее не пустил.
Возле крыльца остановилась карета, декорированная весьма скромно, но на английских рессорах, немецких колесах и запряженная шестеркою весьма породистых лошадей. Яков выглянул из-за бутылочно-суконного гвардейского плеча – два здоровенных гайдука конфигурации «двое из ларца» соскочили с запяток и теперь бережно извлекали из кареты удивительную конструкцию.
То было кресло на