Шрифт:
Интервал:
Закладка:
...Занималось раннее летнее утро. В прозрачном зеркале хауза — квадратного проточного водоема, из которого пила вся махалля, — отражался зеленой кроной старый карагач. У закраин, возле деревянных свай, недовольно покрякивали лягушки. Над глинобитными дувалами домов поднимался легкий самоварный чад.
Муслим зябко передернулся — не столько от утренней сырости, сколько от вида прохладной воды — и разбил ведром неподвижное зеленое зеркало хауза. Вытащив второе ведро, он обернулся на стук конских копыт, приглушаемый утренней отсыревшей пылью. Подъехал Мирзакалан-бай.
— А-а, Муслимджан... — кивнул он и придержал коня.
— Ассалям-алейкум, — поклонился Муслим.
— Скажи-ка отцу, чтобы приготовил две доски потолще, — наклонился с седла Мирзакалан-бай. — К вечеру прибудут арбы, понадобится сгрузить бочки. Понял? Я заплачу за доски.
— Хорошо, передам, — с готовностью ответил Муслим и легко приподнял наполненные ведра.
Но цепкий взгляд желтых глаз не отпускал юношу. Ладно сбитый, мускулистый, смуглый до черноты, он стоял босой, с открытой в разрезе белой рубахи грудью и покусывал губу, над которой пробивался густой черный пушок.
— Погоди-ка... — обронил Мирзакалан-бай, и глаза его подернулись на мгновенье какой-то мыслью, точно глаза курицы — прозрачной пленкой. — Скажи отцу, пусть лучше зайдет ко мне. Разговор есть...
— Хоп, хорошо, — выдохнул Муслим и легко понес по переулку большие ведра, спеша домой с хорошей вестью. Хоть и маленький, а заработок. Дела отца в последнее время шли все хуже и хуже. Никто не строился. Если и была работа, то по мелкому ремонту — там подпереть балкой крышу, там заменить прогнившую доску в воротах... Лишь в прошлом году представилась более крупная работа, и снова ее дал Мирзакалан-бай. Сложили ему летнюю кухню. Муслим по мере сил старался помогать постаревшему отцу, но что же делать — для всего ремесленного люда настали тяжелые времена. Иногда Муслиму удавалось подработать немного на свадьбах: он играл на нае, народном подобии флейты. Но это была мелочь, да и не по душе. Муслим любил играть для себя. Хотя, строго говоря, и не только для себя...
Когда сумерки сгущались настолько, что воздух становился дымчато-синим от невидимой днем мелкой пыли; когда успевал рассеяться носившийся над домами запах пригорелого лука; когда одна за другой начинали проклевываться звезды, — на крыше летней кухни Мирзакалан-бая появлялась Хайри. Она тихо садилась за выступом тонкой трубы, почти не скрывавшим ее силуэта, и слушала. Позже она пододвигалась к краю крыши, и Муслим мог различить светлый овал лица, покоившегося на подобранных коленях. Нравы в доме Мирзакалан-бая были уже далеки от патриархальной ортодоксальности, женщины здесь не всегда прятали лицо от мужчин. Да и кто бы стал следить за бедной девушкой? Маленькие смуглые руки с лиловыми ноготками были знакомы со всякой домашней работой, обрамленное тонкими косами лицо с гранатовым румянцем, проступавшим сквозь смуглоту, не знало излишней холи, да и сама девушка была сродни тем диким макам, среди которых она сидела на крыше. Конечно, разглядеть ее в темноте было невозможно. И если бы Муслим не застиг ее врасплох однажды утром, она так и осталась бы для него таинственным силуэтом.
Девушка возилась, раскладывая что-то на крыше.
— Что ищете, милая девушка? — негромко крикнул Муслим, сверкнув белыми зубами.
Девушка резко обернулась, раздувая тонкие ноздри, и с минуту глядела на него.
— То, чего вы не теряли!.. — рассмеялась она наконец и, сорвав пучок маков, бросила в него. — Не смотрите, бесстыдник!
Но подобные встречи случались редко. Чаще молчаливые свидания происходили в темноте, когда Муслим играл на своем немудреном инструменте.
Вилась, вилась длинная, тонкая мелодия ная, с мгновенными затуханиями при вдохе, с едва слышным пришептыванием, примешивающимся к чистому, нежному звуку. «Сайёра», «Чоли Ирак»... Тосковали, звали куда-то жгучие, как раскаленный песок пустыни, мелодии. И замирали два молодых бесхитростных сердца, почти не осознавая, что между ними установилась незримая связь...
Когда позже Муслим вспоминал этот период своей жизни, ему казалось, что он пребывал в странном мире, где время остановилось, а все события жизни ограничивались до крайности узкими рамками. Быть может, оттого и тосковал его най?
Учиться — в начальной школе при медрессе — ему пришлось совсем недолго. Надо было помогать отцу, который с упорством отчаяния старался сохранить благополучие семьи. Люди в махалле стали сдавать комнаты приезжим из России. Уста-Сагат тоже впустил квартирантов — типографского рабочего Давлеканова с женой Фавзией, приехавших из Казани. Жильцы оказались людьми приветливыми, общительными и, что было важно для Уста-Сагата, «своими мусульманами». Но и это не улучшило заметно бюджета семьи. Всячески ухищряясь, Уста-Сагат пробовал изготовлять бешики — детские люльки. Но, стоя большого труда, они почти не оправдывали себя. Целыми днями жужжал допотопный токарный станочек. Концы тонкого ремешка, перекинутого через шкив, были в руках Муслима. Сидя, откинувшись, на земле, он тянул попеременно то один, то другой конец, — и из-под резца, который держал старческими руками Уста-Сагат, вылетала мелкая стружка. Жжик, жжик, — жужжал чарх — точильный круг с таким же ручным приводом, как на токарном станке. Сыпались искры, набухали буграми бицепсы, ныла спина...
— Эх, техника!.. — вздыхал Давлеканов, глядя, как работают отец с сыном. Смыв с себя гартовую пыль и пообедав, он садился с папиросой на ступеньках айвана. Сквозь нательную сетку светилась незагорелая кожа, скептически подергивалось молодое бритое лицо сероватого оттенка. Догорала папироса, он поднимался и подходил к Муслиму.
— Иди-ка к Фавзие, займись просвещением, — говорил он, заступая место Муслима за станком. — А вообще — надо выходить, братец, в большой мир, заняться настоящим делом, Ни за грош прокрутишь жизнь на этом колесе...
— Не говорите, Ибрай-абзы, — вздыхал Уста-Сагат, высыпая на морщинистую ладонь щепоть насвая — зеленого жевательного табака, хранившегося в крохотной полированной тыкве, — и ловко подбрасывая ее с ладони под язык. — Не говорите... Работаешь, работаешь