Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Далее, в гроссбухах есть другие секции, объединенные общим и загадочным названием «Где сейчас?». В эту рубрику заносились краткие описания тех бесчисленных предметов, которые только на момент появляются перед нашим взором и, не Имея по видимости никакой связи с тем моментом, когда они возникли, тем не менее навеки поселяются в нашем сознании и сердце; которые подчас заключают в себе всю боль и радость человеческого существования и которые поэтому порой более существенны для нас, нежели другие, куда более очевидные и логичные вещи. «Где сейчас?» Тихие шаги, прошуршавшие по листьям, покрывавшим летом ночную улицу, годы назад где-нибудь ■ в маленьком городке на Юге; голос женщины, неожиданный взрыв ее мягкого и низкого смеха; уходящие голоса и шаги, тишина, шевеление листьев на дереве. «Где сейчас?» Два поезда, случайно встретившиеся на маленьком полустанке в маленьком городке огромного тела континента; девушка, улыбающаяся из окна одного из этих поездов; другая девушка, проезжающая в автомобиле по улице Норфолка; постояльцы, приехавшие двадцать лет тому назад на зимний сезон в пансионат на Юге; мисс Флори Мэнгл, опытная сиделка; мисс Джесси Риммер, кассир в аптеке Рида: доктор Ричардс, ясновидец; хорошенькая девушка, выступающая в цирковой труппе Джонни Д. Джонса, отбросившая свой хлыст и сунувшая голову в пасть льву.
«Где сейчас?» Этот вопрос выходит за пределы реальной человеческой памяти. Ответы на него возникают в глубинах детства, в досознательную пору, когда ребенок мёчтает о том дне, когда он коснется солнца, и одновременно слышит, как корова Пигрема щиплет грубую траву у соседнего дома и как в полдень громыхает трамвай на холме над домом его отца; это память о том, как Эрнест Пигрем возвращается к обеду домой и приветен аует тебя своим мягким голосом; память об уходящем трамвае, оставляющем за собою тишину зеленого золота, и о железном стуке закрывающихся ворот, и о том, как меркнет свет этого потерянного дня. «Где сейчас?» Он не может вспомнить больше ничего, да и не знает, было ли то, что он вспомнил, в действительности или то была мечта или смесь одного и другого. «Где сейчас?»—месяц за месяцем в те огромные гроссбухи я заносил не только конкретные, осязаемые свидетельства упорядоченной человеческой памяти, но и то, что не отважишься назвать реальным воспоминанием; все те блики, и мгновения, и вспышки света, что проносятся через сознание человека и возвращаются незваными в самый неожиданный момент: некогда услышанный голос, исчезнувшее лицо, появившийся и тотчас погасший луч солнца, шорох листка на ветке дерева, камень, лист, дверь.
Мне могут возразить—и некоторые критики так уже делали,— что тот путь, который я попытался описать,—путь бесконтрольно-избыточный, что он питается почти безумной жаждой поглотить всю вселенную человеческого опыта, что он связан с попытками включить больше, испытать больше, чем способен один человек или чем то позволяют рамки законченного произведения искусства. Я охотно признаю основательность такой критики. Полагаю, что не хуже всякого другого вижу ту гибельную угрозу, которую таит в себе это ненасытное стремление, те опасности, которыми оно чревато для жизни и работы человека. Но раз оно вошло в меня, я уже не знал, как убедить себя отказаться от него, хотя умом и понимал необходимость этого. Единственная возможность для меня заключалась в том, чтобы честно поглядеть в глаза этому стремлению—испытать его не разумом, а жизнью.
Оно было частью моей жизни; в течение многих лет оно было моей жизнью; и освободиться от него я мог, только изжив его. Это я и сделал. Я еще не вполне достиг своей цели,но теперь подошел к ней так близко, как когда-то не смел и надеяться. И теперь я уверен, что, поскольку дело касается художника, для него важна не столько неограниченность человеческого опыта, сколько глубина и сила его переживания. Я теперь уверен также в том, что для художника куда важнее узнать сто живых мужчин и женщин Нью-Йорка, понять их жизнь, проникнуть в глубинные источники их характеров, чем увидеть, пройти мимо или поговорить на улице с семью миллионами жителей города. А более всего мне хотелось бы сказать о том пути, на который я стал, следующее: каким бы глупым и ошибочным весь мой опыт ни показался, его общий смысл, его содержание, его результат не были ни бесцельными, ни чрезмерными. И с моей точки зрения, во всяком случае, этот опыт в своем общем содержании и представляет то достояние, которым я мог бы поделиться с другими. Я и поныне считаю, что в главном этот опыт был наиболее ценной и плодотворной частью моей писательской жизни. При всех провалах, заблуждениях, потерях, связанных с ним, этот опыт скорее, нежели любое иное испытание в моей Жизни, приблизил меня к пониманию собственных истоков, к верной оценке собственного таланта, а более всего к робкому, только начинающемуся осознанию того, к чему я стремился все время,— языка, которым мне следовало овладеть для того, чтобы моя жизнь не остановилась, а двигалась дальше.
Я знаю, что дверь еще не открыта. Я знаю, что язык, речь, звучание, которые я ищу, еще не найдены, но я от души верю, что я нашел путь, проложил канал и впервые начал с начала. И я также от души верю, что всякий, кто надеется преобразить опыт собственной жизни в живое творение, должен найти—для себя и своим путем — этот язык и эту дверь, да, должен найти их для себя, как попытался сделать это я.
Когда весной 1931 года я вернулся в Америку, у меня было написано 300 или 400 тысяч слов, но романа не было. Почти полтора года прошло с момента публикации моей первой книги, и люди все чаще начали задавать вопросы, сами по себе вполне доброжелательные, но для меня начавшие с годами звучать горше, чем самая явная насмешка: «Вы уже написали свою следующую книгу? Когда она будет опубликована?»
В то время я был убежден, что для завершения книги мне понадобится только несколько месяцев упорной работы. Я нашел жилье — квартиру в полуподвальном этаже дома в ассирийском квартале южного Бруклина,—там я и принялся за дело.
Весна перешла