chitay-knigi.com » Разная литература » Пролетарское воображение. Личность, модерность, сакральное в России, 1910–1925 - Марк Д. Стейнберг

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 36 37 38 39 40 41 42 43 44 ... 146
Перейти на страницу:
Платонов продолжает дореволюционные размышления о коллективном бессмертии, высказанные такими русскими социалистами, как Богданов, Луначарский, Горький. Революционеры, утверждал Платонов, не должны трепетать даже перед лицом индивидуальной смерти, ибо, умирая, они отдают свою «лучшую кровь живому сердцу революции. Привет же погибающим и погибшим, привет смерти, рождающей новую высшую жизнь!»[213]Подобно другим авторам, Платонов предсказывал рождение из революции нового общества, в котором отдельные личности растворятся в море душ, в котором «человечество идет к синтезу личностей и в характере, и в телесности», и в результате наступит «время, и оно близко, когда один человек скажет другому: “Я не знаю ни тебя, ни себя – я знаю всех. Я живу, когда живут все, один – умираю. Если ударят тебя, то больно мне. Я потерял себя, но приобрел всех”»[214].

В художественных произведениях, написанных после Октября, авторы-рабочие часто развивали подобные концепции личности и коллектива. Как отмечают литературоведы, «мы» стало главной темой левой пролетарской литературы. Одни произведения представляли простую декларацию коллективизма, оформленную посредством рифмы и ритма, как, например, в стихах Леонтия Котомки «Мой кумир коллектив» [Котомка 1919:10]. В большинстве же произведений авторы пытались определить контуры этого идеального «мы». В рассказе Грошика (С. Копейкина), опубликованном в журнале Пролеткульта в 1919 году, подробно описан этот идеал – в его соотношении с культурной сущностью различных классов общества – от лица честного, имеющего культурные запросы рабочего-металлиста, активного члена профсоюза. Молодого рабочего отрывает от чтения книги физически и нравственно распущенный сын его хозяйки. Между ними завязывается спор об экзистенциальных вопросах. Хозяйский сынок заявляет, что у человека в жизни есть только два пути: превратиться в заурядного «обывателя» («вы смешаетесь с толпой, и она вас окончательно проглотит»), или, как поступает он сам, сознательно перейти в «отбросы человечества», стать изгоем и «ходячим протестом». Он признает, что есть еще и третий путь – стать вождем, но эта роль предназначена только для «очень сильных людей», «способных овладеть умами масс». В ответ на это декадентское ницшеанство рабочий-активист гордо заявляет, что сам он не является ни обывателем, ни вождем, ни ходячим протестом: «Я вполне удовлетворяюсь ролью незначительного рычага, помогающего общей работе» [Грошик 1919: 4–7].

Однако гораздо чаще рабочие писатели (особенно поэты) видели трансцендентное начало коллективизма и пытались показать, насколько в действительности всеобъемлющим является это «мы». Пролетарское «мы» из популярного одноименного стихотворения Владимира Кириллова, впервые опубликованного в 1918 году в журнале Петроградского Пролеткульта «Грядущее», воплощало в себе «Божество, и Судью, и Закон» [Кириллов 1918с: 4]. «Мы» из стихотворения Михаила Герасимова с тем же названием, опубликованного в 1918 году в сборнике Московского Пролеткульта, охватывало все времена и пространства:

Нет меры гордому дерзанью:

Мы – Вагнер, Винчи, Тициан

Мы клали камни Парфенона

И исполинских пирамид.

Всех Сфинксов, храмов, Пантеонов

Звенящий высекли гранит.

Не нам ли на горе Синая,

В неопалимой купине,

Как солнце, Красный стяг, сияя,

Явился в буре и огне!

[Герасимов 1918р: 19–20]

Революционные амбиции такого вселенского масштаба хорошо воспринимались публикой (судя по тому, что эти два стихотворения часто публиковались и декламировались) и не являлись чем-то из ряда вон выходящим. «Мы владыки, мы титаны», – восклицал Павел Арский [Арский 1918: 2]. «Мы всесильны, мы все можем, – провозглашал Илья Садофьев. – Разрушение, достижение – / и усилим, и умножим» [Садофьев 1919с: 12; Садофьев 1918: 5–6]. Даже в некоторых произведениях (при всей их амбивалентности), где темой декларировалось «я», могла преобладать обезличивающая логика универсализации личности, полного отождествления «я» с человечеством: «Имя мне – Труженик Мира. Я мужчина и женщина. <…> Я бессменный, безвестный участник Борьбы и Победы. Я один из миллионов» [Иванов 1920: 17][215].

Смерть в революционной борьбе как предельная форма единения индивида с коллективным и всеобщим являлась популярной темой для произведений. Когда И. Садофьев узнает, что Володарский (Моисей Гольдштейн), видный большевик, комиссар по делам печати, пропаганды и агитации в Союзе коммун Северной области, убит эсерами выстрелом в сердце, он откликается весьма характерными стихами:

Но мы бессмертны… убитый, павший

В движении к цели – бессмертен в нас.

Горячие крови живые струйки

Спаяли крепче наш грозный класс.

[Аксен-Ачкасов 1918а: 12]

Николай Рубацкий (Чирков) перед уходом на фронт Гражданской войны, где вскоре и погиб, обращался к дочери в еще более экстатических, даже мистических стихах о своей готовности умереть:

Я одно завещаю тебе:

Будь беспощадна к себе!

На небо, к богу, ввысь

<…>

Ты духом взорли

И гордо, и смело

за правое дело

Не дрогнув, – умри!

[Рубацкий 1918: 8]

После смерти Н. Рубацкого его друг И. Садофьев – они работали на одном заводе и часто обсуждали литературу – выразил свое восхищение перед готовностью товарища пожертвовать собой во имя «космического движения пролетарской революции» [Садофьев 1920с: 16–17].

Картины самопожертвования, изъявления готовности умереть встречаются в те годы очень часто. Иногда повествование носило вполне реалистичный характер, как в рассказе И. Садофьева, опубликованном в 1920 году, действие которого происходит в разгар Октябрьской революции 1917 года: умудренный старик беседует с испуганным молодым рабочим, который боится, что больше никогда не увидит свою жену и сына, если ввяжется в революционную схватку, и задается вопросом, какой смысл ему умирать, на что старик отвечает – мы умираем не ради себя, а ради детей, ради всех детей [Садофьев 1920d][216]. В других случаях повествование приобретало визионерский и космический характер. Например, Алексей Крайский (Кузьмин) воображал будущее как «железного гиганта», которого рабочие, когда у них заканчиваются вода и уголь, питают своей кровью и своим телом (переосмысление христианской евхаристии). «Мы одно», – восторженно завершал автор этот апофеоз жертвоприношения [Крайский 1922: 3–4][217]. Мораль этих описаний смерти и жертвоприношений была ясна: для того, кто посвятил себя общему делу, смерть означает всего лишь исчезновение отдельной личности, а не полный конец.

Литературные критики – коммунисты одобрительно внимали тому, как рабочие авторы повторяют рассуждения идеологов большевизма о личности и коллективе и демонстрируют в своих произведениях присущий пролетариату коллективизм. Критики утверждали, что таким и должен быть естественный порядок вещей. В. Кремнев, например, в 1920 году писал, что

наиболее характерной особенностью пролетарской поэзии является осознание в своем творчестве коллективного начала. Слово «Мы» является знаменем, символом глубокого внутреннего значения для всех пролетарских поэтов. Это лейтмотив

1 ... 36 37 38 39 40 41 42 43 44 ... 146
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 25 символов.
Комментариев еще нет. Будьте первым.