Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В художественных произведениях, написанных после Октября, авторы-рабочие часто развивали подобные концепции личности и коллектива. Как отмечают литературоведы, «мы» стало главной темой левой пролетарской литературы. Одни произведения представляли простую декларацию коллективизма, оформленную посредством рифмы и ритма, как, например, в стихах Леонтия Котомки «Мой кумир коллектив» [Котомка 1919:10]. В большинстве же произведений авторы пытались определить контуры этого идеального «мы». В рассказе Грошика (С. Копейкина), опубликованном в журнале Пролеткульта в 1919 году, подробно описан этот идеал – в его соотношении с культурной сущностью различных классов общества – от лица честного, имеющего культурные запросы рабочего-металлиста, активного члена профсоюза. Молодого рабочего отрывает от чтения книги физически и нравственно распущенный сын его хозяйки. Между ними завязывается спор об экзистенциальных вопросах. Хозяйский сынок заявляет, что у человека в жизни есть только два пути: превратиться в заурядного «обывателя» («вы смешаетесь с толпой, и она вас окончательно проглотит»), или, как поступает он сам, сознательно перейти в «отбросы человечества», стать изгоем и «ходячим протестом». Он признает, что есть еще и третий путь – стать вождем, но эта роль предназначена только для «очень сильных людей», «способных овладеть умами масс». В ответ на это декадентское ницшеанство рабочий-активист гордо заявляет, что сам он не является ни обывателем, ни вождем, ни ходячим протестом: «Я вполне удовлетворяюсь ролью незначительного рычага, помогающего общей работе» [Грошик 1919: 4–7].
Однако гораздо чаще рабочие писатели (особенно поэты) видели трансцендентное начало коллективизма и пытались показать, насколько в действительности всеобъемлющим является это «мы». Пролетарское «мы» из популярного одноименного стихотворения Владимира Кириллова, впервые опубликованного в 1918 году в журнале Петроградского Пролеткульта «Грядущее», воплощало в себе «Божество, и Судью, и Закон» [Кириллов 1918с: 4]. «Мы» из стихотворения Михаила Герасимова с тем же названием, опубликованного в 1918 году в сборнике Московского Пролеткульта, охватывало все времена и пространства:
Нет меры гордому дерзанью:
Мы – Вагнер, Винчи, Тициан
Мы клали камни Парфенона
И исполинских пирамид.
Всех Сфинксов, храмов, Пантеонов
Звенящий высекли гранит.
Не нам ли на горе Синая,
В неопалимой купине,
Как солнце, Красный стяг, сияя,
Явился в буре и огне!
[Герасимов 1918р: 19–20]
Революционные амбиции такого вселенского масштаба хорошо воспринимались публикой (судя по тому, что эти два стихотворения часто публиковались и декламировались) и не являлись чем-то из ряда вон выходящим. «Мы владыки, мы титаны», – восклицал Павел Арский [Арский 1918: 2]. «Мы всесильны, мы все можем, – провозглашал Илья Садофьев. – Разрушение, достижение – / и усилим, и умножим» [Садофьев 1919с: 12; Садофьев 1918: 5–6]. Даже в некоторых произведениях (при всей их амбивалентности), где темой декларировалось «я», могла преобладать обезличивающая логика универсализации личности, полного отождествления «я» с человечеством: «Имя мне – Труженик Мира. Я мужчина и женщина. <…> Я бессменный, безвестный участник Борьбы и Победы. Я один из миллионов» [Иванов 1920: 17][215].
Смерть в революционной борьбе как предельная форма единения индивида с коллективным и всеобщим являлась популярной темой для произведений. Когда И. Садофьев узнает, что Володарский (Моисей Гольдштейн), видный большевик, комиссар по делам печати, пропаганды и агитации в Союзе коммун Северной области, убит эсерами выстрелом в сердце, он откликается весьма характерными стихами:
Но мы бессмертны… убитый, павший
В движении к цели – бессмертен в нас.
Горячие крови живые струйки
Спаяли крепче наш грозный класс.
[Аксен-Ачкасов 1918а: 12]
Николай Рубацкий (Чирков) перед уходом на фронт Гражданской войны, где вскоре и погиб, обращался к дочери в еще более экстатических, даже мистических стихах о своей готовности умереть:
Я одно завещаю тебе:
Будь беспощадна к себе!
На небо, к богу, ввысь
<…>
Ты духом взорли
И гордо, и смело
за правое дело
Не дрогнув, – умри!
[Рубацкий 1918: 8]
После смерти Н. Рубацкого его друг И. Садофьев – они работали на одном заводе и часто обсуждали литературу – выразил свое восхищение перед готовностью товарища пожертвовать собой во имя «космического движения пролетарской революции» [Садофьев 1920с: 16–17].
Картины самопожертвования, изъявления готовности умереть встречаются в те годы очень часто. Иногда повествование носило вполне реалистичный характер, как в рассказе И. Садофьева, опубликованном в 1920 году, действие которого происходит в разгар Октябрьской революции 1917 года: умудренный старик беседует с испуганным молодым рабочим, который боится, что больше никогда не увидит свою жену и сына, если ввяжется в революционную схватку, и задается вопросом, какой смысл ему умирать, на что старик отвечает – мы умираем не ради себя, а ради детей, ради всех детей [Садофьев 1920d][216]. В других случаях повествование приобретало визионерский и космический характер. Например, Алексей Крайский (Кузьмин) воображал будущее как «железного гиганта», которого рабочие, когда у них заканчиваются вода и уголь, питают своей кровью и своим телом (переосмысление христианской евхаристии). «Мы одно», – восторженно завершал автор этот апофеоз жертвоприношения [Крайский 1922: 3–4][217]. Мораль этих описаний смерти и жертвоприношений была ясна: для того, кто посвятил себя общему делу, смерть означает всего лишь исчезновение отдельной личности, а не полный конец.
Литературные критики – коммунисты одобрительно внимали тому, как рабочие авторы повторяют рассуждения идеологов большевизма о личности и коллективе и демонстрируют в своих произведениях присущий пролетариату коллективизм. Критики утверждали, что таким и должен быть естественный порядок вещей. В. Кремнев, например, в 1920 году писал, что
наиболее характерной особенностью пролетарской поэзии является осознание в своем творчестве коллективного начала. Слово «Мы» является знаменем, символом глубокого внутреннего значения для всех пролетарских поэтов. Это лейтмотив