Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот так выглядит серая зона: сокрытие, вероломство, клевета, халатность, полуправда… Насколько я могу судить, для этих действий нет какого-то общего определения; что поначалу, учитывая, что я опирался на ключевые слова как ключ к буржуазным ценностям, я находил крайне досадным. Но в случае серой зоны у нас есть вещь, но нет слова. А вещь ведь и вправду есть: один из путей развития капитала – это захват все новых сфер жизни – или даже их создание, как в параллельном мире финансов, – в которых законы неизбежно оказываются неполными и поведение легко может стать сомнительным. Сомнительным: не незаконным, но и не совсем правильным. Вспомним события, случившиеся несколько лет назад (или сегодня, если на то пошло): было ли незаконно то, что банки имели такой объем рисковых активов? Нет. Было ли это «правильно», в любом мыслимом смысле этого слова? Тоже нет. Или вспомните Enron: за несколько месяцев до его банкротства Кеннет Лей продал акции по сильно завышенной цене, о чем он был прекрасно осведомлен; в уголовном суде государство не могло выдвинуть против него обвинения, в гражданском же смогло, потому что критерии доказуемости там ниже[399]. Один и тот же акт одновременно подсуден и не подсуден: почти барочная игра света и тени, но крайне показательная – сам закон признает существование серой зоны. Кто-то что-то совершает, потому что нет эксплицитной нормы, которая бы это запрещала, но остается ощущение проступка, а страх того, что за это все-таки придется расплачиваться, подстегивает к бесконечному сокрытию. Серое на сером: сомнительный поступок, окутанный двусмысленностями. Первоначально «В материально-правовом поведении, вероятно, можно было бы усомниться, – как выразился один прокурор несколько лет назад, – но обструкционное поведение очевидно»[400]. Первый ход может так и остаться неопределенным, но то, что за ним последовало – «ложь», как это назовет Ибсен, – можно определить безошибочно.
В первоначальном акте можно было усомниться… Именно так все и начиналось – в серой зоне: незапланированная возможность возникает сама собой – случайный пожар, компаньон, вдруг изъятый из общей картины, анонимные слухи, утерянные бумаги конкурента, вдруг всплывающие в неподходящем месте и в неподходящее время. Случайности. Но случайности, которые происходят так часто и с такими долгосрочными последствиями, что становятся скрытой основой бытия. Каким бы непредсказуемым ни было первоначальное событие, ложь длится годами или даже десятилетиями; она становится «жизнью». Возможно, поэтому здесь нет ключевого слова: точно так же, как некоторые банки слишком велики, чтобы потерпеть крах, серая зона слишком вездесуща, чтобы быть признанной; самое большее, есть каскад метафор – «туман финансов», «непрозрачные данные», «темные пулы», «теневые банки», которые снова указывают на серую зону, не объясняя, что же это такое. И причина этой полуслепоты в том, что серые зоны бросают слишком мрачную тень на ту ценность, которая была оправданием буржуазии перед лицом мира: честность. Честность была для этого класса тем же, чем честь для аристократии; этимологически она даже происходит от чести – и фактически у них есть trait d’union [объединяющая черта], каковой является девичья «честь» (которая одновременно и честь, и честность), игравшая столь важную роль в буржуазной драме XVIII столетия. Честность отличает буржуазию от всех остальных классов: золотое слово купца, прозрачность («Я могу любому показать мои учетные книги»), моральность (банкротство у Манна «как стыд, бесчестие, хуже смерти»). Даже экстравагантный шестисотстраничный опус Макклоски «Буржуазные добродетели», – который приписывает буржуазии смелость, умеренность, рассудительность, справедливость, веру, надежду, любовь… – даже он в основу своей аргументации кладет честность. Есть теория, что честность – это именно буржуазная добродетель, потому что она так хорошо приспособлена к капитализму: рыночные сделки требуют доверия, честность его предоставляет, а рынок – вознаграждает. Честность работает. «От совершения дурных поступков мы беднеем» – теряем деньги – заключает Макклоски, «а делая добро, богатеем».
Совершая дурные поступки, мы беднеем… Ничего такого нет ни в театре Ибсена, ни за его пределами. Вот слова его современника, немецкого банкира, описывающего «не поддающиеся пониманию махинации» финансового капитала:
В банковских кругах царит поразительная, крайне гибкая мораль. Определенные виды манипуляций, которые ни один порядочный Bürger не примет по совести… одобряются этими людьми в качестве ловких, как свидетельство хитроумия. Противоречие между двумя видами морали совершенно неразрешимо[401].
Махинации, манипуляция, бессовестность, гибкая мораль… Серая зона. Внутри нее «неразрешимое противоречие между двумя видами морали»: слова, которые почти дословно вторят гегелевскому определению трагедии. Не это ли так притягивает Ибсена к этой серой зоне? Драматический потенциал конфликта между честным Bürger и занятым махинациями финансистом?
2. «Знаки против знаков»
Занавес поднимается, и перед нами солидный мир: комнаты, заполненные креслами, книжными шкафами, фортепьяно, диванами, письменными столами, каминами; люди движутся спокойно, осторожно, говорят тихими голосами… Солидность. Давняя буржуазная ценность: якорь, сдерживающий непостоянство Фортуны, такой шаткой за своим штурвалом и на волнах, с завязанными глазами, с развевающимися по ветру одеждами… Посмотрите на здания банков, построенные в ибсеновские времена: колонны, урны, балконы, шары, статуи. Тяжеловесность. А затем действие начинает развиваться – и не остается ничего надежного и стабильного, ни одного слова, которое не казалось бы пустым звоном. Люди терзаются. Болеют. Умирают. Это первый всеобщий кризис европейского капитализма: долгая депрессия 1873–1896 годов, за которой двенадцать пьес Ибсена (1877–1899) следуют почти год за годом.
Кризис показывает, кто стал жертвами буржуазного столетия: I vinti, «Побежденные», как Верга через год после выхода «Столпов общества» озаглавил