Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Берник взволнован: предложения короткие, восклицательные, с этим «подумайте!», которым пытается разбередить воображение слушателей, тогда как множественное число (лесные угодья, рудники, горные речки) множит результаты на наших глазах. Это пассаж, полный страсти, но по сути своей описательный. А вот Боркман:
Видишь ли там, вдали, ряды скал? <…> Вот оно, мое бесконечное, необъятное царство с неистощимыми богатствами! <…> [Ветер] вдыхает в меня жизнь, словно приносит мне привет от подвластных духов. Я чутьем угадываю эти скованные миллионы, ощущаю присутствие этих рудных жил, которые тянутся ко мне, точно узловатые, разветвляющиеся, манящие руки. Я видел их… они вставали передо мной, как ожившие тени, в ту ночь, когда я стоял с фонарем в руках в кладовой банка… Вы просились на волю, и я пытался освободить вас. Но не справился. Сокровища опять погрузились в бездну. (Простирая руки.) Но я хочу шепнуть вам в этой ночной тишине, что я люблю вас, погребенные заживо в бездне, во мраке, мнимоумершие! Я люблю вас, жаждущие жизни сокровища, со всей вашей блестящей свитой почестей и власти. Люблю, люблю, люблю вас![417]
У Берника мир лесов, рудников и водопадов; у Боркмана – духов, теней и любви. Капитализм дереализовался: «рудники» стали царством, дыханием, жизнью, смертью, аурой, рождением, славой… Проза перенасыщена тропами: привет от подвластных духов, рудные жилы, которые тянутся как манящие руки, сокровища, погрузившиеся в бездну, сокровища, просящиеся на волю… Метафоры – это самый длинный ряд метафор во всем цикле – больше не интерпретируют мир; они стирают, а затем переделывают его, как ночной пожар, который расчищает путь строителю Сольнесу. Созидательное разрушение: серая зона становится соблазнительной. Предпринимателю, пишет Зомбарт, присуща «поэтическая способность вызывать перед глазами других картины увлекающего очарования и пестрого великолепия… Сам он со своею страстью переживает мечту о своем счастливо проведенном до конца, увенчавшемся успехом предприятии»[418].
Переживает мечту… Мечты – не ложь. Но и не истина. Спекуляция, пишет один из ее историков, «сохраняет нечто от своего первоначального философского значения – размышлять или строить теории без твердого фактического основания»[419]. Боркман говорит в том же «пророческом» стиле, что и директор «Компании Южных морей» (одного из первых пузырей современного капитализма)[420]; великое – и слепое – видение умирающего Фауста; вера в то, «что золотой век лежит у человечества не позади, а впереди», которую Гершенкрон считал «сильным лекарством», необходимым для экономического старта.
Я вижу вдали… Пароходы приходят и отходят. <…> А слышишь там, внизу, на горных речках?.. Шумят и гудят фабрики, заводы! Мои заводы! Все те, которые я хотел создать. Послушай только, какой шум! Работает ночная смена. Работа кипит и днем и ночью[421].
Визионерский, деспотический, разрушительный, саморазрушительный – таков предприниматель у Ибсена. Боркман отказывается от любви к золоту, подобно Альбериху в «Кольце нибелунга», попадает в тюрьму, сам себя запирает дома еще на восемь лет и, захваченный своим видением, идет по льду к верной смерти. Поэтому-то предприниматель так важен у позднего Ибсена: он возвращает гордыню обратно в мир – отсюда и возникает трагедия. Он – современный тиран: в 1620-м году «Йун Габриэль Боркман» назывался бы «Трагедией банкира». Головокружение у Сольнеса – идеальный знак такого положения вещей: отчаянная попытка тела сохранить себя, защитившись от смертельно опасного дерзания, которое нужно для того, чтобы закладывать царства. Но дух сильнее: Сольнес все-таки поднимется на крышу дома, который только что построил, бросит вызов Богу («Слушай меня, всемогущий владыка, и суди, как хочешь. Но с этих пор я буду строить лишь чудо из чудес!..»[422]), помашет толпе, собравшейся внизу… и упадет. И этот странный акт самопожертвования – подходящая прелюдия к моему последнему вопросу: так какой же вердикт выносит Ибсен европейской буржуазии? Что этот класс принес в мир?
Ответ лежит в более широкой исторической плоскости, чем 1880-е и 1990-е годы, в плоскости, в центре которой находится великая индустриальная трансформация XIX века. До этих пор буржуа хотел, чтобы его оставили в покое, как в знаменитом ответе Фридриху Великому; или самое большое – его признали и приняли. Он, если на то пошло, слишком скромен в своих амбициях, слишком узок, как отец Робинзона Крузо или Вильгельма Мейстера. Он стремится к «комфорту» – к этому почти что медицинскому понятию на полпути между работой и отдыхом – удовольствию как чистому благополучию. Захваченный беспрерывной борьбой с превратностями Fortuna, этот ранний буржуа аккуратен, осторожен, отличается «почти религиозным уважением к фактам», как у первых Будденброков. Он – человек деталей. Он – проза истории капитализма.
После индустриализации, хотя и медленнее, чем мы могли подумать, – хронологически весь Ибсен падает на эпоху «упорства старого режима» Арно Мейера – буржуазия становится господствующим классом и таким классом, в распоряжении которого находятся колоссальные средства производства. Буржуа-реалиста вытесняет созидательный разрушитель; аналитическую прозу – трансформирующие мир метафоры. Драма лучше, чем роман, улавливает суть этого этапа, на котором временная ось смещается от трезвого фиксирования прошлого – двойная бухгалтерия «Робинзона» и «Вильгельма Мейстера» – к самоуверенному формированию будущего, типичному для драматического диалога. В «Фаусте», в «Кольце нибелунга», у позднего Ибсена герои «спекулируют», заглядывая далеко в будущее. Детали затмеваются воображением, реальное – возможным. Это поэзия капиталистического развития.
Поэзия возможного… Великая буржуазная добродетель, написал я выше, – честность, но честность ретроспективна: ты честен, если в прошлом не сделал ничего дурного. Ты не можешь быть честным в будущем времени – которое является временем предпринимателя. Что такое «честный» прогноз цены на нефть или на что-нибудь еще, не важно что, через пять лет? Даже если вы хотите быть честным, вы не можете им быть, потому что честность требует твердых фактов, которых «спекуляции» – даже в самом нейтральном ее смысле – не хватает. В истории с Enron, например, большим шагом в сторону грандиозной аферы было принятие так называемой системы учета по рыночной стоимости [mark-to-market] – учета в качестве реально существующих доходов, которые пока еще находятся в будущем (порой будут получены спустя много лет). В тот день, когда Комиссия по ценным бумагам и биржам разрешила эту «спекуляцию» с ценами активов, Джефф Скиллинг принес в офис шампанское: с бухгалтерским учетом как с «профессиональным скептицизмом», как гласило классическое определение (и как это напоминает поэтику реализма), было покончено. Теперь учет стал ви́дением. «Это не была работа, это была миссия… Мы занимались богоугодным делом»[423]. Это слова Скиллинга после приговора. Он совершенно как Боркман, который больше не в состоянии проводить различия