Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– О, главный помывщик пришёл! – подначил Колай, с вызовом ожидая, что Гошка ответит.
Гошка проглотил.
Копальщики ждали от старухи распоряжений, с какого края бить могилу. Также надо было запастись куревом и водкой, обговорить, что и когда нести на кладбище на обед, скоро ли управятся и какую цену возьмут по нынешним временам. Но горе ещё не обтерпелось, старуха сидела немтырём, словно забыв обо всех, даже об умершем старике. Дочка, впопыхах смыв с лица городские красила, то и дело бросала шитьё и гундосила, донимая скупую на слёзы старуху:
– Ма-а-ма, а папа ничё про меня не спрашивал, а? Не звал как-нибудь?!
– Спрашивал, как нет! Не чужа вить, – невозмутимо врала старуха. – Где, мол, Тамарка, скоро ли будет? Так и умер с этим…
– Ой, ма-ма! – коробился коровий дочкин рот.
«Хватилась она, когда ночь прошла!» – брякая спичками в коробке, подумал Гошка не со зла: дочь опоздала к умирающему отцу, Гошка который год не видел брата и не знал, жив тот или нет, а копальщики от всей этой истории ждали выпивки и богатой закуски. Каждый по-своему был виноват в тех делах, которые творились под небом.
– Чё ж теперь поделашь, доча? – не жалела старуха.
И снова вращалась ручка, мелькала иголка в швейной машинке, в кухне змеился до потолка дым от сигарет…
Со светом копальщики ушли. Гошка с беспалым старухиным сыном Гришкой сняли с сенной кладовки дверь и установили на табуретках в спаленке, где с застывшей на излёте восковой рукой лежал покойник. Старуха уже согрела воду в эмалированном тазе, в котором давали собакам есть. Вернулась в кухню за станком, помазком и обмылком.
– Поскобли его, Георгич. Он бритым любил.
– Свежее где?! – не слушая старухи, тоном начальника спросил Гошка. Он повесил пиджак на гвоздок, оставшись в рубахе с закатанными рукавами и с перетёртым до продольной дырки воротником.
– Счас Тамарка погладит!
– Туфли тоже.
– Будто без тебя не знаю!
С Гришкой за руки-ноги погрузили лёгкого, как пёрышко, старика на помост. Старуха, с недовольной миной сунувшись в спаленку, положила глаженое бельё на кровать и вышла, прижимая к ноздрям концы завязанного под подбородком платка.
– Остальных тоже… попрошу. – Гошка задёрнул шторку.
Немного погодя он объявился в кухне – возбуждённый, с крупной испариной на лбу.
– Это в печку. – В руку старухе бритвенный станок, помазок и мыло. – Тряпки тоже сожги. Воду вылей за пятый угол…
– Добрый ишо. – Старуха повертела в руках металлический станок, под лезвие которого набились мыло и щетина. – В сельмаге за рубель с гаком брала теми деньгами… Может, Гришке отдать? Чё сразу жегчи-то?!
Стоя перед зеркалом в деревянной оправе, отражавшим до пояса, Гошка в два ряда раскладывал пластмассовым гребешком засалившиеся от пота волосы.
– Ну ты чё, хочешь, чтобы смерть передалась другому?
– Да ты чё, охмурел?! – вздрогнула старуха. – Господь с тобой!
– Жги-и! И станок, и зубную щётку…
– Он ей не пользовался отродясь!
– …и другие средства́ личной гигиены.
– Ладно. Жечь, дак… Выпьешь маленько?
Поморщась после стопочки, Гошка потребовал от Гришки, которому не перепало, и он демонстративно сидел в стороне, закинув ногу на ногу:
– Пошли, поможешь его одеть! Я ваших проблем не касаюсь…
Служба его, впрочем, не заканчивалась мытьём да облачением покойников, хоть за этим-то и ждали Гошкиного мокрого кашля за дверью.
Он сам, своим хотеньем, кемарил трое суток в кухне, отлучаясь на час-другой проверить избу. Ездил, дрожа в кузове, в лес за пихтовым лапником. Бегал на кладбище глянуть со стороны, скоро ли – сунуться ближе к злым в работе копальщикам Гошка не решался. Держась за край, а больше путаясь под ногами, вносил вместе с другими мужиками купленный в городе гроб – крепкий, просторный, в мягком бархате. Мостил в него мёртвое тело, подвязывая бинтом жёлтые, с синими ногтями руки, взбивал в головах подушку из берёзовых стружек и каким-то особым образом чередил вокруг домовины венки. Подсказывал, следует ли класть алюминиевый крест или лучше бутылку водки…
Словом, нигде не обходились без Гошки.
Его в эти безрадостные дни величали самое малое Георгичем, боясь немилости. Верили, что может положить на избу сглаз и от малого до старого снарядить на погост. Оттого-то даже бабы, в другое время в упор не замечавшие Гошку, и те вспоминали его имя-отчество. Звали от печки, где он, открыв дверцу, курил Гришкины сигареты:
– Павел Георгич, поди-ка сюда! Вот никак не разберёмся, что сначала выносят: гроб или венки?
– Венки, – разъяснял Гошка, оглядев тех, кто пришёл, и с замечательным удовлетворением отметив про себя, что не было никого, кто составил бы против него силу в обрядовом похоронном деле. И хотя он давно убедился, что вся эта катавасия с выносом – мелкая придумка впечатлительных старух и нет никакой разницы, что за чем нести, однако воли своим догадкам не давал. Ведь должность его, кроме прочего, состояла ещё и в том, чтобы зажигать страх в людях и наводить тень на плетень. Но если на то пошло, то чтобы душа покойного отлетела с миром и ни за кем не вернулась, следовало после кладбища пойти в магазин и купить сковородку. И Гошка выжидал момент, когда можно будет раскрыть эту маленькую тайну с большей пользой для себя. – Гроб поднимают…
– Тэ-ак.
– …затем родственники садятся на табуретки. Табуретки выносят, ставят у ворот или возле грузовухи…
– А крышку?!
– Дак её-то наперёд гроба! Сразу за венками. Ставят тут же, у ворот…
– Ну слава тебе, что припё… пришёл, а то мы никак!
– Ничего, спрашивайте… – Раздобрев от общего внимания, Гошка порывался сказать про сковородку, но вовремя прикусил язык. Ещё неизвестно, как дальше пойдёт его дело в этой избе и не дадут ли ему от ворот поворот…
На кладбище Гошка не ездил из принципа; да там и управлялись без него.
Ждал на лавочке у ворот либо руководил бабами, толкавшимися в поварке у печи или накрывавшими в избе столы, а не то дежурил у бачка с водой. Поливал приехавшим с кладбища из ковша, подавая обломки хозяйственного мыла и хлопчатобумажные рушники. Проверив, всё ли ладно, брошен ли собаке поминальный хлеб и вылита ли за пятый угол помывочная вода, а попросту избродив двор будто бы по какой-то одному ему известной и понятной надобности, после всех отправлялся на невесёлую тризну.
Как обычно, садился на углу стола, чтобы не быть никому помехой. Некоторое время стеснительно ковырял кутью, не решаясь разломить обжаренную до золотистой корочки ароматную пышную курицу.
Вокруг переглядывались и шептались,