Шрифт:
Интервал:
Закладка:
О совпадении некоторых принципов летописания с принципами повествования у Достоевского существует обстоятельная статья Д. С. Лихачева «Летописное время у Достоевского». Исследователь отмечает, что временное было для Достоевского «формой осуществления вечного» [Лихачев, 1979, 305]. Все основные романы написаны от лица воображаемого летописца [Лихачев, 1979, 306]. «Рассказчик-хроникер словно не понимает значения происходящего. Сперва события фиксируются, потом осмысляются. «Хаотические» записки должны дать представление о хаосе жизни. В этом смысл образа хроникера в романах Достоевского. Воображаемый автор романов Достоевского (в «Подростке», например) стоит «ниже» понимания значения событий. Тем самым многое остается на долю догадки читателя. Читатель как бы понимает больше, чем явно и сознательно хочет донести до читателя воображаемый рассказчик-хроникер романов Достоевского» [Лихачев, 1979, 308]. Благодаря хаотичности и случайности записки хроникера дают характеристику своего времени, так как именно через хаотичность и случайность вещей проступает их сущность. В этом залог объективности повествования [Лихачев, 1979, 311]. Фигуры повествователя и автора выступают далеко не отчетливо, так как для Достоевского важны действия, события, действующие персонажи [Лихачев, 1979, 316]. «Достоевский придает равное значение, как и летописец, значительному и незначительному, объединяет в своем изложении главное и второстепенное. И это позволяет ему в мелочах увидеть знак вечности, предчувствия будущего и само это еще не родившееся будущее» [Лихачев, 1979, 316]. «…Достоевский стремился в «суете сует» близких к современности нагромождений фактов найти признаки достоверной и «вечной» правды. Гидом в этих поисках Достоевский избирает воображаемого «хроникера»-летописца, неумелого писателя, который сам, не отличая иногда значительного от незначительного и случайно наталкиваясь на существенное, давал ему наиболее объективные показания» [Лихачев, 1979, 318].
Таковы основные тезисы интересной работы Лихачева. Ученый правильно и точно определяет черты летописного стиля у Достоевского. Но с оценкой значения образа летописца в романах Достоевского мы не можем полностью согласиться. Да, рассказчик-хроникер «ниже» описываемых событий, но главный смысл хроникера, представляется, не в том, чтобы указать на хаос жизни и, вместе с тем, дать объективную картину событий. Непонятным остается и то, каким образом сквозь хаотичность и случайность вещей проступает их сущность. Исследователь этого не объясняет. Причина такой «недосказанности» на наш взгляд, заключается в оценке Лихачевым главного различия между средневековым летописцем и Достоевским. Как утверждает ученый, то, что для древнерусского книжника было природой видения мира, для Достоевского было художественным приемом [Лихачев, 1979, 318].
Проблема такой трактовки в ее описательности: исследователь описывает сложившееся в конкретную эпоху художественное коллективное сознание, но не объясняет метафизических причин конкретных проявлений этого коллективного сознания в художественных формах. Понятно, что для средневекового сознания метафизическим основанием было христианство, и Лихачев на это неоднократно указывает. Но одного указания, одной констатации недостаточно – требуется именно объяснение. Иначе получается рассечение метафизических оснований и конкретного коллективного сознания с его художественными формами, что, собственно, демонстрирует позитивистский подход к проблеме. Коллективное сознание и его художественные формы при этом, неизбежно «берут на себя» функцию метафизических оснований, и история словесности, в частности, начинает пониматься как история развития художественных форм. Так как сознание и художественные формы эпохи средневековья и эпохи XIX столетия не совпадают, отсюда и делается вывод, что летописное время для летописца – способ мировидения, а для Достоевского – художественный прием. При этом упускается, что метафизические основания у древнерусского летописца и у Достоевского были одни – православная вера. Летописец не дерзал на богодухновенность, поэтому при изложении придерживался фактов, и только когда историческое событие явно соотносилось с истинами Священного Писания или возникала явная параллель с библейскими реалиями, автор летописи выявлял духовный смысл фактов действительности. Такая «истолковательная» установка исходила из природы христианской герменевтики.
Приведем одно из многочисленных святоотеческих высказываний о христианской герменевтике, принадлежащих перу свт. Афанасия Великого: «…для исследования и истинного уразумения сказанного в Писании потребны хорошая жизнь, чистая душа и христоподражательная добродетель…» [Сокровищница духовной мудрости, 2009, т. 9, 292–293]
Этот принцип герменевтики – Св. Писание читается чистою жизнью – переносился христианскими книжниками и на чтение событий истории, фактов действительности. Душа очищенная от страстей исполнением заповедей Христовых и действием Св. Духа, способна видеть события и факты видимой реальности в их существе, прозревать их духовный смысл.
Летописец потому и не дерзал на богодухновенное слово, что не считал себя способным прозревать во всей полноте духовный смысл событий и фактов действительности. Но это не означало полного отказа от нахождения духовного смысла. В понимании истории летописец опирался на Священное Писание, истолкованное Св. Отцами. Как выражаются медиевисты, Библия для летописца выполняла роль «тематического ключа» [Водолазкин, 2008, 56].
Повествовательная стратегия, избранная Достоевским в пятикнижии, исходит из его христианского символического миросозерцания и помогает ему решать те же задачи, что стояли перед летописцем: так изобразить факты действительности, чтобы проявилась их сущность. Для этого наиболее подходящей оказывается образ рассказчика-хроникера, наивность которого позволяет писателю выводить на передний план действительность и характеры.
Так, в ПМ к «Подростку» писатель выражает принципиальный тезис своей повествовательной стратегии – события и характеры героев, проявляющиеся в разговорах и поступках, должны говорить сами за себя: «Высказать все главное в художественном действии, разговорами и поступками лиц» (16; 269).
Наивность хроникера при этом получает решающее значение. Правда, концепция наивности меняется. В ПМ к «Преступлению и наказанию» наивность понимается как полная откровенность всеведения и всезнания: «К сведению. Исповедью в иных пунктах будет не целомудренно и трудно себе представить, для чего написано. Но от автора. Нужно слишком много наивности и откровенности. Предположить нужно автора существом всеведущим и не погрешающим, выставляющим всем на вид одного из членов нового поколения. Полная откровенность вполне серьезная до наивности, и одно только необходимое» (7; 149). Наивность здесь выражается в полноте серьезной откровенности всеведущего автора. Это не наивность неведения. Это наивность цельности, цельной личности, не затронутой противоречиями цивилизации.
Концепция цельной наивной человечности принадлежит Шиллеру, и Достоевский был хорошо с нею знаком. Ее отголоски мы и наблюдаем в приведенном высказывании.
Вот что пишет В. Ф. Асмус о наивности в концепции Шиллера: «Античный мир, каким узнал его Шиллер, вернее, каким он его узнал в поздний период своего писательского пути, был – в его представлении – мир гармонической и совершенной человечности – наивной, но цельной, еще не затронутой и не разрушенной противоречием между естественной универсальностью, между личностью и государством» [Асмус, 1968, 149].
Затем это