Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хотя Франция объявила войну одной только Австрии, однако и Пруссия приняла участие в выступлении против демократической Франции. Она стянула войска к французской границе, и Фридрих-Вильгельм II возвестил в манифесте, что он берется за оружие для защиты интересов Германского государства, для подавления «анархии и брожения умов» во Франции и для восстановления монархической власти. Одновременно там указывалось на то, что Людовик XVI признал конституцию против воли и неискренне.
Это нападение иностранной державы, очевидно находящейся в союзе со двором, вызвало во всей Франции неописуемое возбуждение.
В Тюильри высчитывали, когда прибудут пруссаки, и народ французский видел, что все завоевания революции в опасности. Буржуазия боялась восстановления прежнего деспотического образа правления, крестьяне – восстановления прежних феодальных тягот, осуждавших их на непрерывную голодовку. Весь народ болезненно затрепетал от возбуждения и преисполнился невыразимым озлоблением против двора, который, все чувствовали это, призвал иноземные войска против революции. Теперь никого уже не интересовало то, что король не утвердил постановление об образовании возле Парижа лагеря 20 000 «объединенных». Из провинций, особенно из тех, где жирондисты были сильны, стали притекать массы народа и записываться к ним.
«Объединенными» называли всех, кто вооруженным пришел в Париж из провинции. Собственно говоря, их движение в Париж было уже восстанием. Особенно прославились «объединенные» Бретани и Марселя: марсельцы принесли с собою прекрасную революционную песню, сочиненную инженерным офицером Руже де Лиллем и ставшую с тех пор известной под именем Марсельезы. Существует предание, что Руже де Лилль в одну ночь, исполненный патриотического воодушевления, написал в Страсбурге и текст, и мотив, воспользовавшись для последнего немецким церковным мотивом. В первый раз он пропел ее в семье тогдашнего мэра Зитриха и увлек всех слушателей. Когда в Страсбурге впервые несколько сот добровольцев пропели эту песню хором, воодушевление, вызванное ею, было страшно велико. Эта бурная победная песня скоро зазвучала по всей Франции, увлекая повсюду массы с одинаковой силой и провожая республиканские отряды в бой.
После неудачи 20 июня собрание выступило с новой энергией. Оно поняло, что раз дело идет о наступлении врага, вступившего в союз с двором, то уже не может быть речи о том, чтобы считайться с veto короля. Верньо и Бриссо необычайно резко напали на двор, и действие их речей смело можно сравнить с действием пушечных выстрелов, направленных на Тюильри. «Король, ты думал, что взрослых людей можно успокоить клятвами так, как успокаивают детей игрушками, ты выставил себя в таком свете, как будто закон для тебя свят, а в то же время ты заботился о сохранении своей власти для того, чтобы нарушать закон; ты притворился преданным конституции только для того, чтоб сохранить за собой возможность уничтожить ее… Если благородство французского народа не произвело на тебя никакого впечатления, если у тебя нет других чувств, кроме любви к деспотизму, то ты не имеешь уже никакого значения для конституции, которую ты так преступно нарушил, не имеешь значения для народа, который ты предал».
Бриссо пошел еще дальше и прямо призывал к восстанию. «Вам говорят, – сказал он, – бойтесь королей венгерского и прусского. Я же говорю вам: главные силы врага – это двор, и там они прежде должны быть разбиты. Вам говорят: поразите упорных священников, я же говорю вам: поразите Тюильри, и вы тем же ударом поразите и священников. Вам говорят: преследуйте всех смутьянов, бунтовщиков заговорщиков, я же вам говорю: все они сами собою рассеются, когда вы выступите против кабинета в Тюильри. Этот кабинет представляет собой центральный пункт, к которому сходятся все нити, где задумываются все интриги. Кабинет этот играет народом как мячиком. В этом вся суть нашего положения, источник всех бед, тот пункт, который нужно изменить».
Собрание постановило, что оно вправе объявить отечество в опасности в случае, если положение станет очень критическим. Объявление это будет возвещено сигнальными выстрелами. С этого момента все общинные власти и управления департаментов становятся перманентными; все способные носить оружие должны вступить в национальную гвардию; все оружие должно быть роздано. Возмущение или попытка к нему с этого момента наказывается смертью, а ношение других значков, кроме трехцветного национального, считается уже возмущением.
Этим, конечно, было ограничено королевское veto, но вместе с тем делался неизбежным глубокий и резкий конфликт между королевской властью и народным представительством.
Однако еще до этого конфликта в собрании разыгралась одна замечательная сцена. Ламуретт, епископ лионский и конституционалист по убеждениям, произнес сентиментальную речь о примирении партий, которое, конечно, при данных обстоятельствах было совершенно невозможно. Но собрание на момент поддалось действию его речи, и им овладело нечто вроде примирительного ослепления. Начались объятия; конституционалисты, жирондисты, якобинцы, казалось, братски примирились, и когда король явился в собрание, его приняли с энтузиазмом. Эту трогательную сцену, происшедшую 7 июля 1792 года, называли потом насмешливо «примирительным поцелуем Ламуретта». Не прошло и двух дней, как сила событий уже не оставила и следа от этой сцены, которая в якобинском клубе была названа поцелуем Иуды.
Приближение пруссаков придало двору смелость, и он теперь менее всего склонен был к примирению. Немедленно после «примирительного поцелуя» Петион был устранен от должности за то, что не предупредил демонстрации 20 июня. Но народ решил воспротивиться этому. Всюду стали бурно требовать возвращения Петиона, и по улицам раздавался дикий клич: «Петиона, или смерть!», ставший в эти дни паролем революционного Парижа. Собрание, недолго думая, вновь назначило Петиона на прежнюю должность. Двор несколько испугался при виде такой решимости и не мог принять определенного решения. В это время, 11 июля, получилось известие о наступлении пруссаков, и собрание действительно объявило отечество в опасности; эта мера изолировала и парализовала двор. Якобинцы немедленно же воспользовались этим и выступили с требованием сместить короля; первое предложение этого рода было сделано Марселем.
Тогда Лафайет вновь предложил двору свои услуги. Ему удалось склонить бесхарактерного маршала Люкнера на свою сторону, чтобы увезти короля в Компьен. Оттуда, предполагалось, Людовик уедет за границу и примет меры против якобинцев. Лафайет, как он говорил, надеялся на честность короля и полагал, что последний сохранит все новые учреждения. Такое доверие было очень неуместно в такой момент, когда король успел уже поднять иностранные державы для уничтожения конституции, на верность которой он присягал. Людовик ответил генералу фельянов презрительной насмешкой и поручил передать ему, чтобы он лучше и впредь служил «вороньим пугалом» у революционеров и старательно исполнял свое «генеральское ремесло». По-видимому, эта насмешка даже не оскорбила особенно чувствительного Лафайета.
14 июля праздновали годовщину взятия Бастилии, но при совсем других обстоятельствах, чем два года тому назад: не было стройного шествия на Марсово поле; все перемешалось. 83 палатами были представлены департаменты Франции; возле алтаря отечества возвышалось высокое дерево, увешанное символическими изображениями феодализма; дерево это предполагалось сжечь. Король, холодно встреченный народом, снова принес одну из своих клятв. В этот день он уже имел на себе панцирь. От предложения зажечь дерево феодализма он уклонился, сказав: «Феодализма уже не существует». После этого национальная гвардия проводила его домой. Народ сам зажег дерево феодализма и демонстративно кричал: «Да здравствует народ и мэр Петион!» и «Петиона или смерть!»