Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как у всякого настоящего писателя, у Шукшина не было простого, однозначного отношения к той трагедии. У него вообще ни на какие вопросы не было прямого ответа: он все мучительно передумывал, наиболее тяжелых вещей если и касался, то осторожно, а «пепел Клааса», стучавший в его сердце, никак не был предназначен для развеивания по площадям. Интересно, что радикальная пропаганда на Шукшина не покушается: при полном, казалось бы, «патриотическом наборе», от березок до босого мужика, сидящего на земле (кадр из «Печек-лавочек», ставший памятником в Сростках), ухватиться не за что — там все серьезно, глубоко, через боль. С огромными сомнениями. Весь пафос Шукшина остался в институтской молодости, и позднее он ругал себя, если подобное просачивалось в его кино или рассказы, а «соцреалистического» героя советских фильмов и книг на дух не переносил. «У одного автора самый расхожий герой, „наблюденный“, „увиденный“, „подсмотренный“ в жизни, начинает вдруг так кривляться, такие штуки начинает выделывать, что хоть святых выноси — смешит, дьявол; у другого — тоже „выхваченный“ из жизни — ходит в фильме, как кол проглотил, — писал Шукшин, — ходит и учит жить; у третьего — как андаксина наглотался: любит, поет, бегает в березовой роще. В общем — „солнцем полна голова“. У четвертого — хоть и в ухо даст, но это ничего, он о-б-я-з-а-н дать в ухо» (Сельская молодежь. 1966. № 11).
…Не от городских высоколобых жителей стремился Шукшин отделить себя хотя бы внутренне, сам будучи человеком умным и тонко чувствующим. В рассказе «Боря» он признавался: «Я боюсь чиновников, продавцов и вот таких, как этот горилла…» («псих с длинными руками, узколобый…»). Псих узколобый — бандит, уголовник. Кем пополнялись все эти ряды? Теми, кто оказался ни в городе Богдан, ни в селе Селифан, деклассированными личностями. «И Ломоносов ушел из деревни, и русский народ от этого не потерял, — говорил Шукшин, — но вопрос: куда прийти? Человека тут же вбирает та подавляющая масса недоделанных „интеллигентов“, которая имеется в городе». Шукшин этих «недоделанных интеллигентов» постоянно высмеивал, хоть в виде хамоватых кримпленовых теток, до истерики хотевших казаться культурными, которые кочевали у него из картины в картину, со страницы на страницу. Или в фильме «Печки-лавочки» — в образе шляпы с мышиным лицом под ней, тоном исполкомовского работника поучающей главного героя, как надо вести себя в городе. Бюрократы, торговцы всем и вся, уголовники, люмпены — вот те «слои», которые были по-человечески чужды Шукшину.
В Советской стране беспородного «народишка» было, мягко говоря, немало, ведь на него изначально делалась ставка, и здесь заключалась трагедия Шукшина, любившего людей цельных. Чувствовал он, что количество всех нелюбимых им человеческих типов будет увеличиваться, и правда: Шукшина нет, а они по-прежнему в шоколаде. Как сказал один умный и несчастный человек, куда ни глянь — персонажи Гоголя и Салтыкова-Щедрина, только без них самих.
«Черный человек» и чудики
Вспомните строки Пушкина из «Моцарта и Сальери»: «Мне день и ночь покоя не дает / Мой черный человек. / За мною всюду / Как тень он гонится». После ранней смерти Шукшина, в сорок пять лет, появилось много рассуждений на тему «кому он мешал». Подлили масла в огонь и реплика Георгия Буркова, последнего, кто видел Василия Макаровича живым: «Они его все-таки убили», и свидетельство Лидии Федосеевой-Шукшиной о том, что у мужа было здоровое сердце, когда причиной смерти Шукшина врачи назвали сердечную недостаточность. Что тут можно сказать, не имея доказательств? Но черный человек все-таки был.
Не о гении ли, то есть даре, который не дает своему владельцу покоя, всюду как тень за ним гонится, говорит Пушкин? Ведь именно «черный человек» заказывает Моцарту «Реквием», а ничто, кроме дара, на такое подвигнуть не может. Сделав свое дело, этот человек исчезает, потому что ему самому ничего не надо, но именно он толкает Моцарта к гибели: Сальери завидует гению в нем. «Черный человек» — оборотная, земная сторона божеского дара, которому надо постоянно служить. Так и Шукшин больше всего, наверное, боялся своего таланта. Ради того, чтобы постоянно снимать и писать, он держал себя в черном теле, «угнетал до гения», но чувствовал, что может со звоном лопнуть, как туго натянутая струна (здоˊрово и страшно показывает Бурков это «дзы-ы-ыннь» в «Печках-лавочках»), потому что талант его, крепкого по замыслу деревенского мужика, загонит в конце концов. Тем более что в последние годы к его писательству, режиссуре и актерству прибавился театр: пьесы Шукшина ставили Андрей Гончаров и Георгий Товстоногов. Шукшин разрывался. Не обреченность ли на такое вот ярмо своего дара он имел в виду, когда актрисе Нине Алисовой, снимавшейся у него в «Любови Яровой», на ее слова о том, что у него трагическое выражение глаз, ответил: «Моя беда уже давно за мною ходит, вы первая, кто это заметил»?
Шукшину, видимо, порой не хотелось иметь вовсе никакого таланта, и доказательство тому — его побеги из Москвы и из себя. Во всяком захолустье, в затерянном «хорошем уголке» сбывалась мечта художника прокрасться, предаться сну, не быть у времени в плену, потому что времени там не было. Утешала возможность на пару дней стать просто человеком, а лучше — никем, кому нечего терять. На нет и суда нет, я не я и лошадь не моя. Отсюда и отсутствие упоминаний о бегствах Шукшина в Домодедово: ничего он здесь не создал, он и приезжал сюда для ничегонеделания, для отдыха от себя самого. Но не только от себя.
Почему Шукшин всю жизнь отстаивал людей деревенских перед городскими, и даже понимая, что такое разделение — условность, продолжал гнуть свое? Да потому что городской и образованный сам себя защитит, а деревенский, скорее всего, не сумеет. Как не сможет защитить себя и человек никудышный, и чудной, вообще всякий, кто уязвим. А литература — это другая, высшая реальность, и если в жизни некоторым из героев Шукшина стоило бы, по