Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В оставшийся месяц – а мыли до середины сентября, до настоящего снега – не попалось ни одного самородка больше горошины и ни одного съема, чтоб ахнули, сказали:
– Фартовый же ты, мужик, Федор!
Четырехзначная цифра в расчетной ведомости ввергла Анну Малявину в волнение. Кооперативная квартира с удобствами въяве встала перед ее глазами, и крупный город Уфа с театрами и музеями, где начнется новая, такая прекрасная жизнь…
Кооперативная квартира сразу отпала из-за дремучей неосведомленности и неумения Анны Малявиной готовиться загодя. На дом с огородом и палисадником, пусть даже на городской окраине, привезенных денег тоже не хватало. Бабушка Евдокия предлагала за эти деньги купить хороший пятистенок в Авдоне или Холопове, но Анна обиделась, вспылила: «Снова в деревню? Нет! Хватит, нагорбатилась…» И пошла по родственникам с протянутой рукой.
Глава 10
Прыжки
Ване хотелось быть дерзким, независимым и слегка приблатненным парнем вроде Вовки Кондрата, которого нижегородские парни во главе с Бибой засылали к «Якорю», популярному речпортовскому магазину, подшакалить на портвешок или вермут. Вовка быстро обвыкся, покрикивал на чужаков, когда они жмотились, напирал голосом: «А ну попрыгай, попрыгай!» Пацаны прыгали, стараясь показать, что у них не осталось ни копейки. Если кто-то хватал Вовку за грудки и отшвыривал с дороги, то парня избивали под выкрики: «Ты чего, гад, мальца обижаешь?»
Потом наливали полный стакан, смотрели, как он тянет, не отрываясь, и хвалили: «Ты, малыш, бухаешь, как заправский…» Кондрат старательно улыбался, стремясь подавить спазмы в желудке, чтоб не выдать фонтан. А Ваня не мог, это читалось в лице, как в букваре, не мог бренчать на гитаре, цвиркать слюной, свистеть пронзительно, наезжать на пацанов из другого района, как ни старался.
В техникум он поступил как бы назло всем, потому что авиационный считался престижным, с высоким проходным баллом. А хотел в автотранспортный. Хотел!.. И все же это поступок.
В группе мотористов Ваня Малявин оказался не свойским, чужим, из-за малолетства, для других парней, из обеспеченных семей, он, нижегородский пацан – чмо и бездарь, у которого даже «мафона» нет, чтобы послушать «Битлов». Он этого не понимал, набивался в приятели, отчего еще больше проигрывал, становился посмешищем, особенно на физре, когда извивался дождевым червяком, пытаясь подтянуться на перекладине.
Даже дебил по кличке Белый, поступивший в техникум с третьего захода, вбил ему в столовой: «Что ты чавкаешь, как свинья?»
А он не ответил, смотрел удивленно, непонимающе.
Детдомовец Фагим, маленький черноволосый башкиренок, выговорил осуждающе: «Шлепнул бы ему тарелкой по морде. Че он над тобой, Ванёк, издевается!»
Но не мог Ваня ткнуть в морду не потому, что боялся, а вот не мог, и все тут. Ведь для этого нужен навык, а главное – злость.
Вот Федя-Фагим, смешливый и озорной, умел преобразиться, стать отчаянно злым, похожим на хищного зверька, который будет биться до последнего. А Ваня от неправедной обиды мог заплакать, ввергая всех в смущение на короткий миг, после чего сильнее презирали и цедили: «Заткнись ты, плаксун сопливый!» И он не знал, как вытравить слезливость, когда помимо твоих усилий слезы катятся по щекам и ты сразу унижен, растоптан.
Отслужившие в доблестной СА или отработавшие год-другой на родственном производстве поступали вне конкурса. Даже шестнадцатилетних в группе немного, а таких малолеток, как Ваня, не было вовсе, он оказался один-единственный не только в группе, на потоке, но и во всем техникуме, о чем не знал и не задумывался, как не задумывался о причинной связи вещей, и лишь шептал иной раз:
– Эх, если б мне было шестнадцать!
А ему шестого декабря исполнялось пятнадцать…
В группе верховодили, задавали тон во всем, кроме пристрастий к музыке и прическам, «старики». Старший среди них, двадцатишестилетний Ветров, охотно откликался на уважительное «Дедушка Ветер». «Техникум закончит аж в тридцать лет», – определил для себя с удивлением Ваня, что как бы его возвышало, ибо Ветров сдавал те же зачеты, сидел за такой же партой. Однако в повседневной жизни, состоявшей из мелочей, – «принеси тряпку, сгоняй за сигаретами, сегодня идешь чистить снег с Беловым и Семиным», – он был недосягаем. Как и другие «старики». Тот же Гумер Идрисов, иногда грубовато благоволивший Малявину. Именно Гумер, узнав, что на носу день рождения, сказал как равному: «Ставь бутылку!»
– Конюшня, пусть ставит, – подпел ему Белый, любивший «приколы» и несуразицу, а главное – жадный до вина в семнадцать лет, как заматерелый алкаш.
И Ваня воспринял это серьезно, серьезней, чем следовало.
В те славные годы, когда непомерно росла производительность труда и по производству чего-то – цифры заставляли заучивать наизусть – обогнали Америку, но из-за тридцатирублевой кроличьей шапки могли избить до полусмерти и мало-мальски зажиточный обыватель взялся обзаводиться овчарками и догами, жилось всем весело, а очереди если возникали, то не за вином. И Ваня Малявин, худосочный долговязый подросток, сдал всю домашнюю стеклотару, неделю экономил на обедах, чтобы купить пять бутылок плодово-ягодного вина, замечательно высушивающего мозг и плоть.
Он поплыл после первого же стакана вина, налитого всклень Гумером Идрисовым. После второго начисто отшибло память. Единственный проблеск – лицо вагоновожатой, ее растерянное: «Мальчик, что с тобой, мальчик?» Она не могла сообразить, что он просто пьян, что его мутит и ему нужно выскочить из трамвая.
В городскую больницу Ваню доставили среди ночи на «скорой помощи» в замороженном состоянии. Два дня он будоражил этаж криками. Он не просто кричал, а выл протяжно от боли, когда переставал действовать новокаин.
В этой обычной больничке с тараканами, тощими постелями, жиденькими супами и замотанными медсестрами, вонзавшими в ягодицу очередной, сотый или тысячный, как ему казалось, укол, Ваня заново родился под собственный истошный вопль.
Сострадательный русский хирург дважды укорачивал мизинец на левой руке и подолгу возился с фалангой безымянного пальца, привычно подбадривая: «Терпи, казак… Отделался ты легко. В десант вот только не возьмут. А ногти и кожа нарастут. Нарасту-ут…» Резкий запах винилина, засохшей сукровицы, мази Вишневского… И боль, боль, боль, к которой тоже, оказывается, можно притерпеться, особенно если на прикроватной тумбочке лежат незнамо кем положенные конфеты, а в коридоре суют горстку жареных семечек с ласковым: «На-ка, позабавься». Или совсем незнакомый мужик вдруг взъерошит волосы, осветив угрюмый лик свой улыбкой с простым и понятным: «Потерпи, брат, бывает и хуже».
Анна Малявина, после заводской