Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Или вот, например, солидный труд Платона — «Государство». Вроде бы должен Платон в нём рассказывать нам про свою «Утопию», про «идеальное государство», в котором «правят философы», про то, как там всё должно быть устроено… А что мы находим в соответствующем тексте-диалоге? Три слова по делу, а потом снова и снова бесконечные определения понятия «справедливости» — справа налево и слева направо: справедливость — это то, справедливость — это сё, а несправедливость — это третье, или не это, или так, да не так, или всё-таки… Кошмар! Мы ему: «Сколько вешать в граммах?» — а он нам: «В граммах-то оно, конечно… Но прежде, дорогой друг, ответь мне, будь добр, на вопрос: будет ли считаться справедливым, если…» Тьфу.
Академик Арон Брудный, например, и вовсе приходит в благородное негодование по этому поводу. В книжке «Психологическая герменевтика» он пишет: мол, есть, конечно, 94 определения понятия «смысла» (это по подсчетам Арона Абрамовича, я за цифру не ручаюсь), но перечислять их бессмысленно, потому что «в науке со времен Аристотеля существует "фетиш определения в одной фразе"», и мы, значит, этим ошибочным путём не пойдем, и предлагает какой-то свой, вероятно, куда более правильный. Но с путем Брудного мы сейчас разбираться не будем, главное, что дальше академик добавляет, что, мол, «фетиш» этот, беспощадный и бессмысленный, «всегда отвечал скорее педагогическим надобностям, а суть определяемого предмета не прояснял»[32].
И вот тут я уважаемому Арону Абрамовичу со свойственным мне простодушием не могу не возразить… Да, есть ощущение, что цель этих бесконечных и зачастую бесплодных попыток определить всё и вся («что и так очевидно»), может быть какой угодно, но только не конструктивной. Баловство, одним словом. Ну, общается Сократ с милыми ему юношами, говорит с ними «о высоком» (педагогикой, значит, занимается, если не сказать что похуже с тем же корнем), и хорошо, его дело, как юношей завлекать. Но тут-то и есть ошибка… Ведь не так-то всё просто с этой «одной фразой»: этих «фраз» у наших античных предков в определении как раз не одна, и даже не фраза это на самом-то деле, как правило, а общение. Причём само это общение — и то лишь форма. Да, поиск определения идёт, так сказать, на полном сурьёзе (тем более что это и не Сократ вовсе, а Платон, пишущий о «литературном» Сократе), но уровень другой. И это вовсе не уровень «определений» как таковых, бог бы с ними (Платон их и не даёт-то особенно, по правде говоря), это уровень понимания того, «кто» и «что» говорит, когда говорит (то есть высказывается). «Существительное» он ищет, иначе говоря, которое не потеряется на границе-решете между корой и подкоркой, а пройдёт сквозь неё в подсознание и там будет таковым, побуждая собой соответствующее действие, а не панику у опухшего головой Шарикова.
Иными словами, Платон производит крайне важное именно с практической точки зрения исследование: по сути, он создаёт (конденсирует) внутреннее содержание «вымышленных существительных», которые структурируют для нас самих нашу собственную реальность. Мы сотни, может быть, тысячи раз в своей жизни слышали слово «справедливость», но что оно для нас значит, каково его фактическое внутреннее наполнение? По большей части, признаемся себе, это просто звук. Нас обидели — это несправедливо, мы поделили яблоки «по-братски» — это справедливо и т. д. Но написать сочинение, хотя бы пару страниц, на тему «Справедливость» — труд для среднестатистического гражданина почти непосильный. Попробуйте, если есть желание. Я лично даже не возьмусь: я не понимаю, что это такое — «справедливость». Теоретически я, конечно, представляю себе, что некий поступок, некое действие могут быть оценены как справедливые или несправедливые, но объективно оправдать этот вердикт крайне сложно. В лучше случае получится какое-то наивное, как говорят — интуитивное суждение. А коли так, то чего оно стоит? И какой тогда вообще смысл использовать это слово? На что, так сказать, расчёт? Но мы пользуемся! И ещё как! Политические партии так называем, прощу прощения.
Неназванной вещи, как известно, не существует. Вы никогда не задумывались, почему мы не помним себя и, соответственно, мир вокруг нас до своего трёхлетнего возраста? Ответ прост до удивительности: потому что мозг не способен запомнить картинку, нарисованную цветом и светом, озвученную голосом, а не речью. Мы запоминаем лишь то, что было нами «означено», «поименовано». Если вы не знаете, например, слов «дерево», «медведь», «небо» и «лес», вы не сможете запомнить содержание даже такой бесхитростной картины Ивана Ивановича Шишкина, как «Утро в сосновом бору»! Вы увидите на ней лишь «что-то», некое цветовое пятно, которое память не удержит и дольше десяти секунд.
И только к трём годам мы выучиваем свои первые слова, которые начинают обозначать для нас какие-то конкретные предметы, которые, кстати сказать, только благодаря этому означиванию — сами эти предметы — и начинают для нас существовать, а мы, соответственно, оказываемся в силах их запомнить. Если вы не способны назвать объект «столом», «стулом», «шкафом» или как угодно ещё, вы не способны спрятать его в закромах своей памяти. Вы можете запомнить его как «нечто, похожее на шкаф», но для этого вы всё равно будете использовать понятие «шкаф» и, соответственно, знать, что такое «шкаф». Если же никакое понятие (слово) так и не зацепилось, так сказать, за воспринятый вами предмет при вашем контакте с ним — он и не будет для вас существовать, а память сотрёт его, этот не распознанный вами образ, уничтожит автоматически, даже зафиксироваться толком на нем не сможет.
К трём годам мозг человека созревает до такого состояния, что он способен фиксировать внутри себя «сигналы сигналов», как их называл Иван Петрович Павлов, то есть слова. Благодаря этому мы научаемся особенным — системным — образом выделять предметы из окружающей нас действительности, а в нашей памяти начинают сохраняться воспоминания (в последующем, при наслоении новых слов, знаний, понятий, они многократно изменятся, хотя мы сами этого не заметим). Мы рождаем предметы, давая им названия. Очень ветхозаветная штука…
В конце концов эти рождённые нами таким образом предметы составляют наш мир. Именно об этом говорит Людвиг Витгенштейн, когда пишет в своём «Логикофилософском трактате»: «Границы моего языка означают границы моего мира» [5.6]. И чуть ниже добавляет: «Это связано с тем, что ни одна часть нашего опыта не является также априорной. Всё, что мы видим, может быть также другим. Всё, что мы можем вообще описать, может также быть другим. Нет никакого априорного порядка вещей» [5.634]. Он — этот