Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Летом 1990 года, после окончания школы, мне наконец-то разрешили самостоятельно посетить Москву. Один из бывших маминых студентов помог мне устроиться на лето переводчиком в Британское посольство. И вот, подобно моему отцу сорок лет назад, я оказался сотрудником офиса, находившегося в бывшей конюшне позади старого особняка Харитоненко, разбирал груды заявлений на выдачу визы и время от времени исполнял роль вице-консула, когда разгневанная очередь за визами требовала пригласить для объяснений настоящего живого англичанина. Мне было восемнадцать лет, представляете? Сын поверенного в делах научил меня играть в крокет на безупречно ровной лужайке их резиденции, расположенной рядом со Старым Арбатом, и еще я нанял черную служебную «Волгу», чтобы утром она заезжала за мной к дому моей тетки и доставляла на работу.
Со времени моего предыдущего приезда Москва изменилась до неузнаваемости; я кожей ощущал, что старый порядок, казавшийся таким незыблемым и вечным, распался. ГАИ, по-видимому, не могла запретить водителям ни разворачиваться в неположенных местах, ни использовать частные автомобили в качестве такси. Обменный курс валюты на черном рынке в десять раз превышал официальный, в результате чего я разбогател всего за одну ночь. Правда, покупать было почти нечего, но на двадцать фунтов я набрал в «Мелодии», магазине грамзаписей на Новом Арбате, все классические пластинки, какие у них имелись, и едва дотащил до дома кучу художественных альбомов, приобретенных буквально за несколько пенни в книжной лавке Третьяковской галереи. Только что открытое кафе «Макдоналдс» на Пушкинской площади, первое в Советском Союзе, прислало в посольство талоны на бесплатные биг-маки, так что однажды в перерыв мы с коллегами заказали посольский «роллс-ройс» и отправились на ланч. У входа стояла длиннющая очередь жаждущих впервые отведать вкус западных яств. Выйдя из «роллс-ройса», мы направились прямо к входу, демонстрируя свои талоны и иностранную внешность как право на привилегии. Сейчас я этим вовсе не горжусь, но в Москве я впервые в жизни почувствовал себя крутым парнем, беззаботно просаживающим кучу денег и выгодно отличающимся от обычных людей.
Все в Москве казалось в то время запущенным и бесконечно убогим: одежда и обувь, автомобили и электротовары, автобусные билеты и сами автобусы. Но чувствовалось, что у молодых и умных людей появилась новая надежда. Однажды друзья взяли меня на лекцию по истории Юрия Афанасьева, бывшего однокурсника моей матери, который целых два часа рассказывал огромной аудитории о сталинизме. Уже от того, что он так откровенно говорил на запретную прежде тему, кружилась голова. После лекции слушатели забросали его многочисленными вопросами и записками, и встреча продолжалась бы еще долго, если бы не объявили, что скоро закроется метро. В этих людях чувствовалась неутолимая жажда правды и глубокое убеждение, что каким-то образом эта правда сделает их свободными. В тот вечер публика произвела на меня очень сильное впечатление. Я находил своих новых советских друзей сентиментальными и наивными, но невозможно было ошибиться в их серьезном и твердом решении — выражаясь словами Солженицына — жить не по лжи.
Спустя пять лет я снова входил в зазеркалье России через бесконечно мрачный и полуосвещенный Шереметьевский аэропорт — на этот раз не как турист, а чтобы начать новую жизнь. Прежний запах советских моющих порошков и пыльных батарей отопления, знакомый с детских поездок, еще оставался, но многое изменилось. Вместо пустых коридоров, в которых гулко разносилось эхо твоих шагов, и пограничников с суровыми лицами меня встретила суетливая толпа водителей такси. Яркие плакаты рекламировали импортное пиво и сигареты «More». Мимо меня протискивались толстые женщины-«челноки», которые тащили на себе громадные сумки, набитые одеждой и обувью, приобретенными в шоп-турах в Дубае и Стамбуле. Из этой толпы меня выхватил Виктор, водитель редакции «Москоу таймс», впихнул в свою потрепанную «Ладу» и влился в густой поток машин, ехавших в сторону Ленинградского проспекта.
Просторное небо было серым, как дым, и размытый свет позднего зимнего вечера окрашивал город светло-серым сиянием. По обе стороны дороги громоздились до самого горизонта и терялись в сумраке высокие многоквартирные дома. Автобусы с низкой посадкой и дребезжащими капотами тряслись по неровному асфальту, выбрасывая в воздух черные выхлопные газы. У светофоров толпились пешеходы, дожидаясь момента, чтобы перейти широкий проспект с движением в двенадцать полос. Даже в центре Москвы, в этих огромных, продуваемых ветром пространствах было нечто напоминающее степь.
Должно быть, здесь все выглядело по-иному, когда мой отец впервые приехал в Россию. Город не сник от изнеможения, а праздновал победу. Москва была чистой и опрятной, являя собой столицу огромной империи. В ней чувствовалась строгая рука власти, все подавляющая и подчиняющая себе; не то что после распада Советского Союза, когда эта рука ослабла и уже не могла сдерживать разгул человеческих страстей. Для Мервина, впервые оказавшегося за пределами Британии, Россия была другой планетой. Но он испытывал невероятную радость. Наконец-то он вырвался из дома и приехал в страну, издавна волновавшую и притягивающую его.
Молодых людей, влюбленных в Россию и, к своему счастью или несчастью, обладающих независимым характером, в те времена в городе подстерегало множество коварных ловушек. Холодная война приближалась к своему пику. Незадолго до приезда Мервина в Москву советские танки подавили восстание в Венгрии, и на Западе никто уже не сомневался, что социализм стремится подчинить себе весь мир. Это было время, когда все четко разделились в соответствии со своими моральными устоями, когда противоборствующие на выборах команды кандидатов носили костюмы разного цвета, а их программы непременно включали пункт о гонке ядерного вооружения.
Сейчас трудно представить, насколько интересно и сложно было жить в изолированной столице параллельного, враждебного мира. Москву моего отца отделяют от той, в которой жил я, не просто срок в полжизни человека, но и сейсмический сдвиг истории. Поколение моего отца выросло на остром идеологическом разломе, расколовшем мир пополам, и он по причинам, которые я только начинал постигать, когда через тридцать лет после него тоже приехал в Россию, всеми силами старался находиться по другую сторону водораздела. С точки зрения бесстрастных сотрудников посольства, если не самого Мервина, Москва была средоточием мирового зла.
Существует фотография моего отца, которую я увидел только в 1999-м. Дома, в Лондоне, он без объяснений дал мне почитать свои мемуары и, смущенно улыбнувшись, скрылся в кабинете. На этом снимке он, очень красивый молодой человек, в костюме со съехавшим набок галстуком, стоит на балконе своей квартиры, устремив мечтательный взгляд на Садовое кольцо, тогда еще не задыхающееся от километровых пробок, — он производит впечатление серьезного, не вполне уверенного в себе человека, который хотел бы понравиться. Эта фотография сделана ранней весной 1958 года, вскоре после приезда в Москву. Ему было двадцать шесть лет, его ждала многообещающая карьера ученого, и он радовался тому, что оказался в Советском Союзе. Мервин стоял на пороге самого замечательного приключения в своей жизни.
Мервин в дипломатической квартире, которую он занимал вместе с Мартином Дьюхерстом на Садово-Самотечной улице. 1958 год.