Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Моя первая квартира в Москве была очень маленькой и располагалась в доме сразу за углом Садовой-Самотечной; окна ее выходили на тот же перекресток, затянутый серой пеленой выхлопных газов. По вечерам я прогуливался по Цветному бульвару, и никто за мной не следил.
Работал я на улице Правды. Каждое утро ловил попутную машину и быстро договаривался о плате в два доллара. Иногда около меня тормозил сверкающий черным лаком «Ауди» с тонированными стеклами и правительственным номером, иногда машина «Скорой помощи», а однажды даже военный грузовик, полный солдат. Так или иначе, но каждое утро я медленно полз или проносился по Садовой-Самотечной и сворачивал на север, к Ленинградскому проспекту. Старое здание издательства «Правда», где редакция «Москоу таймс» снимала половину этажа, представляло собой мрачное сооружение в стиле конструктивизма, бросающееся в глаза среди запутанных переулков, застроенных старыми складами. Я доезжал до работы за четверть часа и взбегал по лестнице в отдел новостей.
Газету выпускали яркие молодые люди, в основном приехавшие из Америки. Принадлежала она маленькому датчанину, бывшему маоисту, который также печатал русские версии «Космополитэн» и «Плейбоя». Большинство моих новых коллег — широко образованные специалисты по России, все очень умные, Дружелюбные и энергичные. Мой личный вклад в газету был весьма незначительным. В то время как мои более солидные коллеги распутывали кремлевские интриги и изучали экономическое положение страны, я отправлялся в городские джунгли на охоту за интересными и скандальными историями. Для двадцатичетырехлетнего юноши, имеющего за плечами всего пару лет скромного журналистского опыта, эта работа оказалась настоящим чудом. Совершенно неожиданно я обнаружил, что у меня появилась собственная Москва, точнее, ее оборотная сторона — крикливая, бурная, неистовая и жутковатая.
Москва середины 90-х годов была вульгарной, продажной и жестокой, словно сошедшей с ума, непристойной, буйной, одержимой идеей наживы. Но главное, я познавал это походя, с шутками и веселым смехом. Абсолютно все было смешно и нелепо, начиная с того, что вороватые новые русские оставляют на солнцезащитных очках фирменную наклейку, и кончая тем, что здесь крадут нефтяные компании, подкладывают под машины взрывчатку и устраивают в общественных местах перестрелку. Как только ты достаточно привыкал к местному цинизму, даже трагические случаи окрашивались черным юмором. Солдаты разбивали молотком боеголовки ракет «земля-воздух», чтобы извлечь из приборных досок крупицы золота, и погибали от взрыва. По ночам машины «Скорой помощи» работали как такси. Милиция вымогала у проституток деньги и на своих же милицейских машинах доставляла девиц к клиентам.
В Мюнхене президент России пьяным прыгал по сцене и дирижировал оркестром. В перерывах между съемками в роликах, рекламирующих израильское молоко, российские космонавты чинили свой космический корабль при помощи разводных гаечных ключей и скотча, ели бублики и пили водку из банок с этикеткой «продукты психологической поддержки». Девушки, которые после пятнадцатиминутного пьяного общения в ночном клубе с готовностью идут к тебе домой, смертельно обижаются, если на второе свиданье ты являешься без цветов. Лучше всех уловил жалкое безумие русских Гоголь — неискоренимое разгильдяйство, кошмарное нагромождение недоразумений, сумасшедшие интриги маленьких людей, мелкую суету и тщеславие, свинское пьянство, слюнявую лесть, вороватость, некомпетентность, крестьянское упрямство.
Вероятно, как и мой отец, я пришел к выводу, что Россия не просто другая страна, а иная реальность. Внешний облик города был довольно привычным — белые лица, европейские витрины магазинов, неоклассическая архитектура. Но этот европейский налет только усиливал ощущение чуждости. Искаженный облик города вовсе не успокаивал, а, напротив, вселял тревогу. Москва производила сюрреалистическое впечатление, как если бы начальник какой-нибудь колониальной сторожевой заставы на краю света вздумал перенести туда мрачную имперскую архитектуру и европейскую моду. Под всей этой претенциозностью душа города оставалась дикой и азиатской.
Одним из моих первых заданий было освещение Первого московского съезда татуировщиков. Растерянная московская пресса консервативно называла съезд «культурным фестивалем». По существу, это было сборище представителей альтернативного общества столицы, буйная языческая оргия несогласных. Из распахнутых дверей клуба «Эрмитаж» вырывался тяжелый запах потных тел и оглушительный грохот оркестра, исполняющего панк-рок. Два тускло освещенных зала были пропитаны невыносимым зловонием дешевых советских сигарет и заполнены разгоряченными полуобнаженными телами, в основном мужскими. Московские панки, скинхеды, байкеры и несколько смущенных хиппи сбились в одну огромную возбужденную толпу, источающую едкий запах, раскачивающуюся в бешеном ритме перед эстрадой, где четыре панка с прическами «цезарь», обливаясь потом, колотили по пианино и барабанам, исполняя грубую пародию на «Секс пистолз».
На следующий вечер я оказался в «Доллс», вульгарном и модном стриптиз-баре, где на столах плясали обнаженные акробатки подросткового возраста. У края сцены на высоком стуле в одиночестве сидел со стаканом спиртного известный американский бизнесмен Пол Татум. Татум прославился в Москве своими долгими судебными разбирательствами с группой чеченцев, оспаривавших его право собственности на гостиницу «Рэдисон-Славянская». Я поздоровался с ним, и он показался мне расстроенным и даже похудевшим. Мы поговорили немного об «акциях свободы», которые он выпустил и продал своим друзьям, чтобы собрать денег на ведение дела против чеченцев.
К нам присоединился Иосиф Глоцер, владелец клуба, — он, жалуясь, полушутливо говорил со своим сильным бруклинско-русским акцентом о том, как трудно «честно вести дело в этом городе». Мне показалось, что Татуму не терпелось вернуться к наблюдению «за пташками», поэтому я пожелал ему удачи и вернулся к своим друзьям.
Через месяц Татум погиб. Когда он входил в подземный переход у «Рэдисон-Славянской», неизвестный всадил ему в шею и спину одиннадцать пуль из АК-47. В тот вечер Татум не надел, как обычно, бронежилет, но он все равно не спас бы его от смерти, потому что преступник стрелял сверху, прямо в шею и в верхнюю часть спины. Двое его телохранителей остались невредимыми. Это было классическое московское убийство. Стрелок бросил на месте преступления автомат Калашникова и спокойно удалился, а через два часа милиция огласила стандартное заявление, что «покушение связано с профессиональной деятельностью убитого».
Вскоре из нас троих, встретившихся в «Доллс», в живых остался я один. Через два месяца после смерти Татума пуля снайпера настигла и Глоцера, когда тот выходил из своего клуба. Пуля попала ему в голову. Стрелок настолько был уверен в точном попадании, что даже не позаботился сделать контрольный выстрел.
Вскоре я получил задание описать индустрию похорон в Москве, для чего встретился в морге с гримером, который приводит в достойный вид тела жертв мафии, чтобы их можно было представить для прощания родственникам и друзьям в открытых гробах. Одетый в грязный лабораторный халат поверх яркой гавайской рубашки, он обсуждал заказные убийства с таким же увлечением, с каким поклонник балета мог бы рассказывать о любимых спектаклях. Убийство Глоцера, со знанием дела заявил он, одно из «самых совершенных, самых чистых убийств», какие ему приходилось видеть. Этот тип, с циничным остроумием шутивший по поводу происходящих вокруг ужасов и не позволявший себе задумываться об этом всерьез, был подлинным героем своего времени. И мне вдруг пришло в голову, что я и мои иностранные друзья — такие же циники в лабораторных халатах поверх гавайских рубашек, с бесстрастным видом рассуждающие о средневековой дикости Москвы.