Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этот самый Дом культуры физиков, хоть и находился в районе новостроек, помещался в старинном, прежде загородном, особняке кого-то из дореволюционных богачей. Некоторые его интерьеры сохранились нетронутыми. Стены и потолок кабинета, в котором мы пировали, были дубовыми, резными, а сверху глядели на нас, подпирая потолок, какие-то деревянные существа вроде химер. Я уставился на одну из них, соображая, как ее можно было бы сфотографировать, и на фиг это нужно, камеру не взял, приду завтра, нет, послезавтра, в моем липком и мутном от портвейна мозгу крутились цифры чувствительности пленки, выдержки, диафрагмы, намечались границы кадра, нет, нужно переменить точку, я стал пятиться и на что-то наткнулся.
– Ой! – сказали у меня за спиной.
Я обернулся и увидел девушку.
– Ха! – сказала она. – Вы все кадры придумываете.
– Извините, – кажется, я тогда смутился. – Я на вас наступил?
– Ничего страшного. У вас прекрасные фотографии. Особенно, где туманы и рельсы.
Тут директор Афоня, потребовав тишины и подняв стакан, произнес короткий тост:
– Господа, цитирую Оскара Уайльда. Простые удовольствия есть последнее прибежище сложных натур. Поэтому объявляются танцы. Дамы приглашают кавалеров.
И включил радиолу. Возникли «Битлз» – «Yesterday».
– Нужно танцевать, – сказала девушка.
– Попробуем, – сказал я. – Только вы меня крепче держите, чтоб не упал.
– Набрался, – сказала она. – Пошли.
И мы стали танцевать.
Потом были еще танцы, и мы уже не отрывались друг от друга. Звали ее Алиной. А когда Афоня убрал долгоиграющих «битлов», поставил на диск пластинку «на костях», раздалось шипение, и еле различимый мужской голос запел «Здесь под небом чужим я как гость нежеланный, слышу крик журавлей, улетающих вдаль», и мы снова затоптались, обнявшись, я вдруг (именно вдруг), то есть неожиданно для самого себя, сказал ей: «Выходи за меня замуж».
Почему я вдруг это сказал, сказал без тени сомнения, не размышляя, и слова эти вылетели сами собой? Может быть, всему поводом были «Журавли», и мне казалось, что мы здесь, в этой стране вдвоем «под небом чужим»? И, поскольку небо чужое, нам нужно крепче держаться друг за друга. Но я же видел ее впервые! Почему мы вдруг кого-то отделяем от иных? Почему, даже бегло глянув, услыхав два ничего не значащих слова, мы вдруг сразу чувствуем и твердо знаем, что вот перед нами кто-то близкий, нужный, родной? Может, включается потаённая, подсознательная память о прошлых наших жизнях? Когда-то прежде мы были близки, надолго расстались, скитаясь в иных мирах, а теперь случайно (или не случайно, а по чьей-то воле) встретились…
С тех пор мы с Алиной не расставались, пока она не оставила меня сама.
Нашу выставку разорили через три дня. Куда делись фотографии – неизвестно. Слава богу, остались негативы. Афоню уволили, чему он, кажется, был рад. Вскоре он сумел прикинуться евреем и убыл в Израиль. Сэм продолжал спокойно трудиться в своей котельной, ибо что взять с кочегара? Меня вызвал к себе директор нашего пионерского заведения, что-то мычал, блеял, а потом сказал: напишу в райком и сам знаешь, куда, будто провел с тобой разъяснительную работу и ты все осознал, с тебя бутылка. Я его поблагодарил.
Вот такие случились воспоминания. Но ничем они мне не помогли. Слишком разные времена – четырнадцатый, пятнадцатый годы и начало семидесятых хоть и одного, но сумасшедшего двадцатого века. Нравы совершенно разные.
Пошел я бродить по городу с фотоаппаратом. С небес валил крупный влажный снег. Мне всегда казалось, что дни с ярко выраженными природными состояниями – лучшее время для пейзажного фотографа, и до темноты я снял около десятка приличных кадров, истратив всего две пленки. К вечеру в голове моей что-то забрезжило.
Вспомнил еще раз, как Алина сказала, перейдя вдруг на «ты», «набрался», «пошли» и повела меня пьяного танцевать. Возможно, именно то, что повела она, и есть ключ ко всему.
Решил, что сперва попробую смонтировать в нужной последовательности отрывки из дневника доктора Л. с кусками из писем и записей Принцессы.
Доктор Лобачев
1915, 25 июля. Молодой доктор Щепкин все напевает из «Вампуки»: «мы бежим, бежим, бежим», но дело начал понимать, и, кажется, кровь, грязь и сукровица перестали на него действовать, а ведь сперва он напоминал мне нервную курсистку. На ампутации искалеченной ноги я приказал ему держать ее, сам же перепиливал кость, а когда нога отделилась от остального солдатского тела и оказалась всем своим весом у него в руках, он пошатнулся, упал, потерял сознание, однако ногу из рук не выпустил. Теперь оперирует решительно и, вероятно, успешно меня заменит.
Я еду в Петербург за новым назначением, пишу в поезде. Три недели тому вышел приказ об отступлении, стали отправлять транспорт раненых на телегах в тыл, двое-трое на одной. Дороги тряские, грязь несосветимая, дождь. Транспорт проползает по паре верст за час. Я на моторе поехал вперед. Он то и дело вязнет, толкаем, вытаскиваем, опять прыгает, трясется. Получается полезная для внутренностей гимнастика. Это здоровому, а каково раненым, на двуколках и телегах? От такой тряски самые прос тые раны портятся. По сторонам дороги – конские трупы с раздутыми животами, на них вороны, как гербы имперские. Наконец добрались. Какое-то местечко, пустая школа, места там мало. Во дворе устанавливаем шатры. Топчанов не хватает. Земля влажная. Ломаем заборы, устилаем досками грунт внутри шатров. Набиваем матрасы соломой. Откуда солома – не знаю, наши солдаты, наверное, кого-то грабят, забирают солому. Хорошо, раненых довезли сюда только через сутки. Мы успели установить всё, даже аптечный шатер. Операционная, слава Богу, под крышей. Подвезли электростанцию на автомобиле, теперь есть свет. Перед операциями нужно вымыться. Где? Ну, нагрели несколько ведер воды, кое-как помылся. Начал оперировать, несколько суток не отходя резал и кромсал, 10–12 операций в день. Многие раненые оглушены, ничего не говорят, сидят, неподвижно вытаращив глаза. Только все кашляют, все простужены, дожди льют весь месяц. Один вдруг заговорил, пробормотал что-то вроде: «Я ему: не выглядывай без дела, а он сунулся. Ему голову раскололо, татарчонка всего в клочья разорвало, а меня вот только чуть помяло».
После какой-то операции глотнул мерзкого спирта, вышел за ворота покурить. Шагает с позиций на отдых пехотный полк. Солнце садится. Полк поднимается на холм, за холмом – закат, красный, яркий. Солдаты – черные силуэты, штыки торчат.
И все кашляют. Непрерывный кашель. Как песня строевая. Лечить их нужно, отправить почти всех в лазарет. А кто останется в полку? И вот, значит, сиди в окопах больным, стынь, мокни, пока хватает сил, а потом будешь калекою на всю жизнь, если выживешь. И в этом военная логика: коли людей бросают под пули, под снаряды, то на болезнь наплевать. Мерка у генералов одна – годен ли еще человек в дело, шевелится, и ладно, а дальше им все равно. И у врачей от привычки создается такой же взгляд, врач перестает быть врачом и смотрит на пациента с точки зрения его дальнейшей пригодности к «делу». А я, кажется, еще держусь, но могу скоро сдаться, нет сил спорить с военными. Так что решение о переводе в стационар, в тыл, очень кстати.