Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мы хотим видеть нашего императора! Мы хотим видеть нашего дорогого императора!
Именно так и не иначе. Громко кричащий и слаженный, каким может быть только хорошо вымуштрованный народ, умеющий в мгновение ока организовать свой энтузиазм. Это было в конце июля 1914 года. Спустя двести двадцать недель, равных 1540 дням, ни одна бесстыжесть и циничность не были настолько циничными и бестыжими, чтобы оскорбить вчерашнего идола. После двадцати шести лет правления, в течение которых эта нация имела достаточно возможностей внести коррективы в свое управление и ознакомиться с неадекватными качествами своего монарха. И этот старый и седой человек, которого через двести двадцать недель после памятных криков с позором сбросили, сделал за 1540 дней войны, прошедших с тех пор, больше зла, чем за двадцать шесть лет, прошедших до этого? Я знаю, что свержение было неизбежным, но считаю, что оно должно было принять другую форму, и целый народ должен был чувствовать свою общую ответственность. Я не считаю, что народ имеет право на продуманно-ироничные статьи, которыми геббельсовская пресса поминает усопшего. Я считаю, что у них есть все основания стыдиться собственных грехов и отсутствия достоинства. Я считаю, что этот упрек должен прежде всего относиться к генералитету, к бывшей северогерманской олигархии, к прусскому дворянству. Где же оно, произносившее столько прекрасных слов, было в роковые минуты для короля, где были генералы типа Людендорфа, которые вместе с промышленной олигархией втянули этого неадекватного человека в азартную игру… где в те минуты был и благородно поседевший коннетабль прусской короны, когда своему королю, слабость которого хорошо осознавал, не оказал никакой другой помощи, кроме безвольного жеста руки и чрезвычайно удобной для всего генералитета рекомендации укрыться за границей. Легко записать лапидарным почерком лапидарное предложение «Верность — основа чести», но трудно осознать, что в верности можно поклясться только раз в жизни…
Что не существует клятвы верности, которую человек получает обратно, как оплаченный вексель, что трудно быть верным до самой смерти и тем самым достичь предела желаний. Совсем как несчастные швейцарские крестьяне, которые 10 августа 1792 года, следуя присяге, накрыли телами пустой замок беглого короля. И если эта победоносность в России будет продолжаться бесконечно и если военной истории (во что я никак не могу поверить!) придется ее восхвалять, никто из этих нынешних генералов, которые когда-то восхищались грёнеровским[171] определением присяги и потом присягали корпусу политических преступников, — никто из них не найдет на своей могиле раненого мраморного льва, который в смерти широкой лапой все еще прикрывает символ своей верности, подобно этим бедным крестьянам.
Сердечная боль, душевная мука и невыносимый позор, в котором мы живем уже восемь лет, закаляют душу. Вторая роковая туча собирается над Германией, еще один раз, и в последний, у нас будет возможность остановиться и обдумать свои поступки, которые мы трусливо избегали в 1918 году.
«Нет и не может в этом быть добра»[172], — как говорит Гамлет, и это про нас. Не может быть ничего хорошего с этим туманом победы, от которого несет преступностью, не может быть ничего хорошего с государством, чьи основы построены на измене и пропаганде, не может быть ничего хорошего с народом, который самодовольно и фарисейски обвиняет в собственных грехах старые символы, клянется предателями и готов на любую клятву и любой договор с Сатаной, лишь бы Сатана повысил цены на акции. Грозовое облако собирается над всеобщим опьянением победой слепого на-рода, и тот, кто видит это, сегодня в Германии бо-лее одинокий, чем легендарный человек с острова Сала-и-Гомес[173]. Человек остается наедине со своими призраками и видит приближение часа, когда ему придется искупить все великие слова, когда-то сказанные и написанные. Из всех желаний в жизни остается одно: в неизбежный час мученичества, когда время посылает все, что необычно для человеческой доли, собрать силу верности и преданности.
Но разве не бывает так, чтобы все настоящие великие человеческие желания сбывались?
Сентябрь 1941
Так мы и живем в Германии…
Сегодня сообщают о гигантских победах, о которых завтра никто не будет знать, мы слышим о немыслимом количестве пленных, в которое никто не верит, мы каждый день слышим трубы герольдов со специальными объявлениями, и каждый, как только слышит эти фанфары, в негодовании выключает радио. Я не знаю, как получилось, что от этих «самых гигантских маневров по взятию неприятеля в клешни» и «котлов», многократно превосходящих битву при Седане, не осталось в памяти ничего или даже меньше, чем от воспоминаний о ящуре крупного рогатого скота или о преждевременном промерзании почвы. Иногда я думаю об общем одичании народа, который уже не способен воспринимать великие события… думаю об этом и тут же отбрасываю эту мысль. Здесь происходит нечто другое и более сложное, сверхъестественное, не поддающееся пониманию. Здесь что-то не так. Я не знаю, чтó это, я просто чувствую вместе с другими, что это присутствует и незримо присутствует среди нас… чувствую, что все эти вещи, даже если вопреки ожиданиям они должны совпасть с утверждениями немецкого пропагандистского аппарата, рикошетом отскакивают от истории.
И так мы живем своей жизнью дикарей, не имеющей истории. Господин Бруно Брем, который всего несколько лет назад выступал против еврейских писателей, пишет кровожадные статьи о жертвах, найденных в Лемберге, и причастности к ним ЧК[174], перекладывая всю вину на евреев. И так вегетируем мы в Германии без достоинства, правды и справедливости. Чернь, к которой относятся в некотором смысле все, на ком нет свастики, голодает… Бонзократия, состоящая из бывших портных, бесполезных банковских клерков, недоучившихся студентов-теологов и семинаристов, проповедует законы полевого лагеря и живет на «дипломатические марки», обеспечивающие тройное жалованье: когда гауляйтер Вагнер в последний раз посетил мой маленький уездный городок, были зарезаны почти все куры в округе, чтобы покрыть потребности этого высокого штаба пьяниц и будущих заключенных. У герра Гитлера есть свой сад в Зольне под Мюнхеном, охраняемый эсэсовцами и окруженный высоковольтными проводами, в котором выращиваются овощи для стола вегетарианца Тамерлана. Тем временем химический дьявол немецкой пищевой промышленности обрушивает свой гнев на плебеев. Сахар делают из еловой древесины, кровяную колбасу (и это не легенда!) — из порошкообразной муки буковой древесины, пиво — вонючий бульон из молочной сыворотки. Пищевые дрожжи делают из коровьей