Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отлично знает, говорит Джек.
Поэтому я предпочитаю продолжить свой рассказ. Или даже начать его с начала. Джек спросил: Как же ты проводила сегодня свой годичный отпуск. Я ответила: Дорогой, поздним утром я вышла из квартиры. На коврике у квартиры 1А лежала газета «Таймс». Я увидела, что она черным-черна от историй про землетрясения, войны и убийства обычных граждан. Было совершенно ясно, что смерть преуспела везде, но только – это я поняла, выйдя из подъезда, – не в нашем квартале. Здесь царила весна – и потому, что пришло ее время, и потому, что у нас в квартале своя организация по озеленению улиц, и она обрамила дорогу платанами, снабдила нас рябиной, двумя гинкго и насадила там и сям (поскольку мы – часть целого) ясеней – спасителей города.
И я сказала себе: Что за денек! Надо заглянуть в магазин, купить что-нибудь из гастрономии. Именно так я и подумала. Пойди я в магазин, не думая, слово «гастрономия» ни за что не пришло бы мне в голову. Мелькали бы отдельные слова: голодный ужин вечер Джек овощи сыр магазин прогулка улица.
Но мне нравится этот язык – и зерна, и шелуха, нравится, что иностранных генов в нем все больше, и, поскольку мне никогда не доводилось произнести слово «гастрономия» вслух, было приятно сделать это хотя бы мысленно.
В бакалее я встретила старинного друга, который жил ровно так, как и жил с самого начала – был авангардистом, но даже без намека на эгоизм. В былые времена он устраивал перформансы в духе революционного театра и никогда не говорил о людях плохо. А большинство художников говорят, потому что у них мало зрителей, вот они на зрителей и злятся – за то, что их не становится больше.
Да как же они могут помочь? – часто спрашиваю я. А что, у них языка нет? – сварливо отвечают чуть не все художники.
Сначала мы с моим другом поговорили о «салатном бойкоте»[51]. Это старая история. Я рассказала другу (его зовут Джим) о «бойкоте шелковых чулок» – его объявили как раз в то время, когда японцы разорили Маньчжурию, тогда же закрыли линию надземки на Шестой авеню, металл пошел в японские печи[52], а через несколько лет он вернулся – практически на то же место – в виде шрапнели, изуродовавшей многих ньюйоркцев моего поколения.
Перл-Харбор из-за этого случился? – спросил он уважительно. Он знал, что некоторые события происходили на моей памяти – я тогда уже была в сознательном возрасте, а он учился в начальной школе. Из-за такого его отношения я могла позволить себе резкости и критику. Я сказала: Джим, давно хотела высказаться – твои вопли про Вьетнам на нашей последней демонстрации, по-моему, были ни к чему. Я считаю, что смысл нашей борьбы не в том, чтобы поднимать шум.
Ты не понимаешь Арто[53], сказал он. Я считаю, что театр – горничная революции.
Ты хотел сказать, лакей.
В ответ на мою поправку он молча кивнул. Он легко принимает критику, поскольку всегда может с улыбкой поставить заслон – мнения его непоколебимы.
Тебе надо бы побольше узнать про Арто, сказал он.
Правда, надо. Только у меня всегда столько дел. К тому же, возможно, когда-то я знала о нем больше. В последние годы у меня в голове переплелись все литературные герои. Бывает, король Убю[54]возникает рядом с мистером Спарситом – или это была миссис…[55]
И тут мясник спросил: Что будете брать, барышня?
Я отвечать отказалась.
Джек, которому, если помните, я рассказывала про свой день, пробормотал: Господи, только не говори, что ты взялась за старое.
Взялась, ответила я. Это оскорбление. Женщине моего возраста, которая на свой возраст и выглядит, никто не говорит: что будете брать, барышня? Я не стала ему отвечать. Когда такое говорят кому-то вроде меня, на самом деле это значит: Что будешь брать, кошелка старая?
Ты решила такой и стать? – спросил он.
Джек, давай обратимся к фактам. Допустим, мясник не хотел меня обидеть. Эдди, он вообще неплохой. Два часа едет из Джерси в Нью-Йорк. А потом два часа обратно. Поэтому мне его жалко. Но я буду стоять на своем. Не должен он так говорить.
Эдди, сказала я, больше не обращайтесь ко мне так, иначе я вам не скажу, что мне нужно.
Как скажете, дорогуша. Так что вы будете брать?
Не могли бы вы дать мне пару куриных окорочков для жарки?
Всенепременно, ответил он.
А мне свиную лопатку, – сказал Джим. Кстати, знаешь, летом мы устраиваем представление в Городском университете. Не в зале, а в биологической лаборатории. Совершенно новый ход. Нам не хотели разрешать. Мы не делали таких политических представлений со времен «Выхлопа».
Вы сказали «Городской университет»? – спросил Эдди, вырезая из курицы ногу. Когда я был мальчишкой, совсем ребенком, мы называли Городской университет – ну, знаете, он тогда был Городским университетом Нью-Йорка, сокращенно ГУН, так мы его звали «Граждане урезанные Нью-Йорка», там обрезанных было много.
Да? сказал Джим и посмотрел на меня. Как я на это? Не обиделась?
Разговоры о мужском обрезании меня нисколько не оскорбляют, сказала я. Однако, насколько мне известно, в Марокко девочкам до сих пор отрезают клитор.
Джим в чем-то очень застенчив. Он забрал свиную лопатку и попрощался.
Я осмотрела куриную печенку. Она иногда бывает не красная, а бурая, но, как я понимаю, это не страшно.
Вдруг рядом возник Тредвелл Томас и тут же меня обнял. Он известный гурман и привереда, поэтому я обрадовалась: пусть мясник видит, как мы с ним нежно обнимаемся. Ну, придумал какие-нибудь новенькие эвфемизмы? – спросила я.
Ха-ха-ха, сказал он. Он до сих пор стыдится своей службы в лингвистическом отделе при министерстве обороны. Год или два назад Джек брал у него интервью для журнала «Отбросы общества», первого главреда которого через пять номеров (они выходили раз в квартал) взяли в «Таймс». Журнал до сих пор хороший.
Вот отрывок этого интервью.
Мистер Томас, в чем заключается работа лингвистического отдела?
Видите ли, Джек, он был создан для того, чтобы воспрепятствовать английскому языку точно освещать факты. Разумеется, это не первая (и не последняя) попытка, но определенный успех был достигнут.