Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты так их ненавидишь? Богатых? – тихо спросила Мария.
– Да. Ненавижу. Потому что они, – он кивнул головой на дальние крыши села, – все бедные. Потому что мы с тобой – бедные. И вся страна – такие вот бедные. А их не так много. Но они – богатые.
– Но ведь равенства не будет никогда!
Мария все держала руки над огнем.
Поглядела на Степана, и ее поразила злоба, покорежившая его лицо.
– Может быть. Да. Не будет. Но должна быть правда. И справедливость.
– Должна быть… любовь…
– И любви тоже нет. – Он сорвал шапку, рьяно потер ею бритую голову. – Нет! Ее нет потому, что все бегут за деньгами! И кто-то до них – добегает! А кто добежал – для тех любви уже не существует. Все! Умерла. Это ты понимаешь?!
Костерок горел, красные сполохи лизали и целовали искристый алмазный снег. Ветки потрескивали. Далеко, за Сурой, раздался выстрел: охотник выстрелил. Зверя, может быть, убил. Себе на еду, семье.
Один живой убивает другого живого, чтобы выжить. Вот она, вся справедливость. Вся правда.
– Я все понимаю, – сказала Мария.
Лед реки сверкал под высоко стоящим белым солнцем, как расшитая серебром, широкая, праздничная, пасхальная риза священника.
– Я к бабе Шуре. Хлебца им с Сашкой купил свежего…
Степан ушел. Мария села к окну и поскребла ногтем морозный узор на стекле.
Под подошвами протяжно, тонко скрипел снег. Степан подошел к дому бабы Шуры. Вечерело, а у них света в окнах не было. Дверь замкнута была. Степан постучал, сначала раз, другой, потом стал стучать без перерыва, как молотком колотить. Дверь молчала. Дом молчал.
Он почуял неладное. Разбежался, ногой выбил ветхую дверь. В нос ему ударил сладкий запах. Это не был запах самогона. Дверь в гостиную отворена была. Он вошел, принюхиваясь, втягивая воздух, как волк. Увидел их – обоих: баба Шура лежала лицом вниз на сундуке, рука ее свисала до полу, как гиря ходиков. Сашка валялся на полу, лицом вверх. Его красивое лицо было все синее. Язык торчал между оскаленными зубами. Длинные, как у девушки, русые волосы прилипли к щекам, на подбородке, на половицах под головой засохла блевотина.
«Упились, – бормотнул Степан, – упились все-таки…»
Позвал старушек соседских – читать над покойниками Псалтырь, обмывать.
Старушки сидели денно и нощно, попеременно читали псалмы, жгли бесконечную свечку. Мария все вымыла в избе, прибралась, как могла.
Хоронили на третий день, как и положено. Гроб у бабы Шуры был заготовлен заранее, стоял в сарае, где дрова. Гроб Сашке заказали у сельского знаменитого плотника, дяди Сереги Полуэктова. Он гроб сделал в момент, срубил, сосновый. Денег на гроб заняли у слепого дяди Коли.
На василевское кладбище гробы везли на четырех детских санках, связанных веревками. Это Степан придумал, чтобы в пожарке машину не просить. Везли медленно, шли за гробами еще медленнее. Ноги вязли в наметенном снегу. Старушки плакали, тонко подвывали. За гробами шла и дородная Вася-царица, сморкалась в огромный, как мешок, платок.
Могильщика на кладбище не было: сказали, парень запил. Степан разделся до рубахи, сам взял лопату, поплевал на руки. Сначала кидал снег, потом долго, целую вечность, рыл твердую, прокаленную морозом землю. Земля тут была черноземная, мягкая, хорошо, не подзол.
Мария сама помогала ему опускать в ямы гробы, на полотенцах – старухи умные догадались полотенца прихватить. Тонкими голосишками на морозе старухи пели отходные, церковные песнопения. Солнце играло в тонких, бьющихся на легком ветру голых ветках берез. Мария, надрываясь, держала за хвосты полотенце, Степан опускал гроб с телом Сашки. Бабу Шуру уже опустили. Мария взяла ком земли, кинула сначала на крышку бабе Шуре, потом – в яму Саньке. Старухи тонко, как котята, заплакали, забормотали. Солнце ослепляло, било прямо в глаза. Степан стал забрасывать гробы землей вперемешку со снегом, закапывать.
Мария вытерла варежкой вспотевшее, горящее лицо.
У нее не было никаких слез. Напротив, странная радость была – стоять на морозе на кладбище, смотреть на сельские похороны, на разрушенную деревянную церковку глядеть: церковь подожгли с одного бока, и она была наполовину желтая, наполовину – черная. «Тоже пожарище… как у меня. Везде огонь! Все жгут. Жгут нашу жизнь! Наши книги! Наши дома! Наше святое. Все – жгут! А сожгут – свое построят. Богатое. Чужое. И мы – порог их не переступим. Так на задворках и помрем. Сопьемся… как баба Шура и Сашка… и помрем. Степан прав. Надо восставать. Но как? И – кто?! Ах, как птицы поют! Весну чуют!»
Степан кончил закапывать. Бросил лопату. Обтер руки о штанины. На корточки присел, как лагерник. Закурил.
Птицы пели в ветвях берез, под солнцем, над их головами.
Связанные веревкой детские санки перевернулись кверху полозьями. Будто брюхом кверху валялись мертвые зверята.
И старухи плакали и пели.
На поминках Степан пил самогон осторожно, скупо. Мария вынимала из банок, ловила вилкой, пальцами огурцы, помидоры, а они вырывались, ускользали из пальцев, как живые. Кроме вареной картошки, огурцов и помидоров соленых, ну, и самогона, разумеется, на поминальном столе еще валялись, на битых, щербатых тарелках, пирожки с капустой и пирожки с картошкой – из сельмага, старухи сами печь не стали, готовые купили. Еще купили дешевые сосиски. Рис сварили, изюм туда запустили: сладкая кутья получилась, славная.
Все было честь по чести.
Как надо, бабу Шуру и Саньку проводили.
Когда они стали собираться домой, в город, Мария все ходила по избе и гладила, гладила стены, печку, столы, горшки, чугуны, ветхие занавески, как живых. Все тут было живое, сирое, родное, милое до слез. Брошенное. Как брошенный кутенок или брошенное дитя. На дороге… под снегом…
Как мы оставим этот дом, как уедем, думала она. Ведь он тут будет стоять один… совсем один. Опять. Долгое время. Может быть, годы. Степан говорит – детей сюда будет возить, когда родятся они. А когда они родятся? С женой-то он уже долго живет. А может… У нее стало холодно под сердцем. Может, он врет все ей, и у него уже есть дети? Есть? И они и правда сюда летом приезжают?
Она украдкой оглядела избу. Не завалялись ли где игрушки. Нет, не пахло детишками тут. А то – хоть пеленку старую на кухне она отыскала бы. Хоть – юлу под столом, ваньку-встаньку за печкой.
Степан подошел к ней сзади. Она не услышала. Обнял ее, и она ахнула.
– Ты… Ну… Что пугаешь…
– Я такой страшный?
Она взяла его руку, ладонь его прижала, прислонила к своему лицу. Нюхала табачный запах мужской ладони.
– Ты – мой…
Хотела сказать: «родной» – и не смогла.
Лицо Федора всплыло перед ней из тьмы, из света. Из солнца заоконного. Из могучих снегов.