Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ронни смеялся этой шутке до слез, потом вытер глаза, подхватил сумки и согнулся под их тяжестью.
Ган как будто проглотил что-то колючее, ободравшее горло. Желудок его тоскливо сжался. Бедолага… Вот как он отозвался о нем. «Отошли этого бедолагу домой!» Изнутри поднялась волна жара. Он покраснел и сжался на скамейке.
– Он еще что-нибудь говорил?
Ронни задумался на минуту:
– Ах да, он сказал: «От вида этого уха у меня мурашки бегут по коже!» – Он снова поднял багаж. – Господи, закрой ты его как-нибудь, приятель. У всех мурашки по коже, кто на тебя смотрит.
Ган смотрел, как Ронни Питерс, покачиваясь, идет через улицу, следил за каждым движением, пока тот не скрылся в конторе. Слова эти причинили ему боль. Они снова и снова всплывали в памяти, раня. На секунду Гану показалось, что он все неправильно понял, и попробовал списать это на нахального молодого выскочку, но он был знаком с манерой разговора мистера Файерфилда и узнавал ее в каждом слове.
Наконец дверь конторы распахнулась. Послышался громкий смех, затем появились двое мужчин. Первым вышел мистер Бредли, за ним – мистер Файерфилд. Весь в белом, он обнимал нового приятеля за плечо. В углу его рта торчала толстая сигара, и, когда он говорил, виднелся ее промокший разбухший кончик. За ними показались еще двое мужчин, а в самом конце – Ронни.
Они свернули в направлении повозки, и Ган, облегченно вздохнув, собрался, как солдат, готовящийся отдать честь. Но затем вся группа повернула и перешла улицу в сторону пансиона, обратив на него не больше внимания, чем на пыль под ногами. Смех стих, но вспыхнул с новой силой, когда они туда вошли.
Его тут же обдало жаром. Воздух стал сухим и горячим, рот наполнился слюной. Ган смотрел на свою ногу, на красный от пыли ботинок, подошва которого с одной стороны была стерта за много лет. Рядом стояла деревянная нога – тонкая, твердая, уродливая, такая же бесполезная, как мертвое дерево, из которого она была сделана, и как человек, который теперь на ней ковылял.
На улице стало тише: гудение слилось с пульсом, стучавшим в его ушах. Но Ган знал, что за стенами гостиницы, в полуподвале, сейчас очень даже шумно. Льющееся рекой виски наполняет воздух сладким ароматом, смешивающимся с запахом пота и перегара. Одна за другой звучат истории, шутки с каждым глотком становятся все более сальными. А в промежутках слышен смех, заглушаемый звоном стаканов…
Кости ломило от усталости. Желание довести начатое до конца, ухватиться за недостижимое и сияющее, подталкивало его что-то делать. Но Ган только выругался и сжал кулак, подумав, что следовало бы заехать себе по носу. Хотя он все равно ничего не почувствовал бы и это ровным счетом ничего не изменило.
Лошади, ожидавшие под солнцем, притихли. Человек может бить лошадь, но та все равно будет ждать его. «То, как люди обращаются с животными, – неправильно. И то, что творят люди, тоже неправильно».
Ган бросил беглый взгляд на пансион и, усевшись на жесткое сиденье, усилием воли попытался отогнать тяжелые мысли. В голове вновь прозвучали слова, которые он услышал от Ронни, только теперь произнесены они были голосом мистера Файерфилда: «Клянусь, если я посижу в этой развалюхе еще хотя бы минуту, мои яйца не выдержат и треснут, как грецкие орехи!» Лицо его опять залилось краской. «От вида этого уха у меня мурашки бегут по коже!» Несколько мгновений Ган сидел неподвижно, глядя на белесые шрамы на руке, четкие и выпуклые. Затем взял вожжи и, тихонько дернув их, развернул лошадей, чтобы они отвезли его домой.
Ган вставил ключ в замочную скважину, повернул и толкнул дверь, но та не поддалась. Он снова покрутил ключом и попробовал повернуть ручку еще раз. Проклятье! Он ужасно устал. Тело занемело от долгой езды в повозке, культя болела так, будто кто-то сдавливал ее пальцами. А теперь еще нужно искать этого лентяя поляка, чтобы тот впустил его в дом.
На гравии он в основном опирался на здоровую ногу, потому что деревяшка колола его, словно шип. Поляка он нашел за столом перед мясной лавкой, где тот играл в карты с еще тремя мужчинами. Когда он, хромая, подошел, никто даже головы не поднял.
– Я не могу открыть дверь своим ключом, – заявил Ган.
Лупински пожевал кончик сигары в уголке рта – окурок был таким коротким, что едва не обжигал губы, – и, ухмыльнувшись, показал даму бубен. Человек справа от него закатил глаза и раздраженно бросил карты.
– Я сказал, что не могу открыть дверь! – отрывисто бросил Ган, начиная злиться. «Господи, помоги мне, потому что, если этот поляк сейчас не поднимет свой зад, я переверну стол».
Теперь Лупински повернул к нему толстое круглое лицо, усеянное черными точками угрей.
– Нет оплаты – нет комнаты, – пожав плечами, ответил он, выложил на стол свой флэш и засмеялся. Третий мужчина тоже сбросил карты.
«Этот чертов управляющий опять забыл оплатить счета. Господи Иисусе! Единственное, чего я сейчас хочу, – это просто лечь». Ган побрел через улицу к кирпичному зданию конторы на другом конце города. При каждом шаге он стискивал зубы от боли и фокусировался на мысли, что ему нужно положить голову на койку.
В небольшой конторе было прохладно. Ган вытер потную шею грязным носовым платком. Из задних дверей, застегивая на ходу штаны, вышел помощник управляющего, Эндрю Моррисон. Увидев Гана, он от неожиданности подскочил на месте:
– Боже, ты меня чуть не до смерти напугал!
– Я только что вернулся, – сказал Ган. – Должен был подбросить того американца до станции.
Эндрю вдруг принялся нервно чесать затылок.
– Боже мой…
– Мэтьюз снова опоздал с оплатой счета, – проворчал Ган. – И поляк выставил меня на улицу.
Помощник управляющего чесался так, будто его кусали блохи.
– Что ты наделал, Ган! – Он наконец остановился. – Зачем ты разболтал Файерфилду про все эти дела?
Нога Гана задрожала, и деревянный протез мелко застучал по полу, будто нервно отбивающие дробь кончики пальцев.
– О чем ты говоришь?
Моррисон, втянув голову в плечи, сел на край письменного стола и положил руки на колени.
– Ты хороший парень, Ган. Самый работящий из всех мерзавцев, которых я знаю. Я тебе и раньше это говорил, повторю снова. И то, что именно я должен сказать тебе это, просто убивает меня.
– Что сказать? – спросил он. – Если вы хотите выставить меня из пансиона, так и говори. Я не возражаю пожить и в лагере.
– Ган… – Моррисон потупился, а от его вида и интонации у Гана волосы зашевелились на затылке. – Вчера Мэтьюз явился сюда злющий как собака. И сказал, что ты слишком много треплешь своим языком перед тем американцем. Как будто кто-то трахнул его жену или что-то в том же духе… Таким злым я его еще никогда не видел. – Моррисон поднял голову и посмотрел Гану в глаза. – Мне ужасно жаль, приятель, но ты уволен.
Джеймс уехал. Его сын. И на его месте в душе осталась дыра, рана, которая не заживала, не зарубцовывалась, – наоборот, с каждым дыханием края ее расходились все шире. Она продолжала кровоточить, пропитывая кровью каждый шаг, который теперь делал отец Макинтайр.