Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он постарался вспомнить, какие качества переходят, как считается, по наследству непосредственно, какие – через поколение. Получалось, что самое большее, чего можно ждать от Маши, – это некоторых математических способностей. Да и то если разовьются они где-нибудь в зрелом уже возрасте. Пока что именно математичку приходилось частенько навещать в школе и убеждать, что Машины интересы совсем в другой области, и ей вовсе не обязательно досконально разбираться в квадратных уравнениях и тригонометрических преобразованиях. Александр Васильевич ходить не любил, и убеждения удавались ему плохо: может быть, потому, что сам он вовсе не был уверен, есть ли у дочери вообще какие-нибудь интересы. Ну, читает кое-что. Правда, по гуманитарным предметам – в отличницах…
Музыка в целом оставила его скорее равнодушным – само по себе конструирование формы, даже такой прихотливой, уже не вызывало особых восторгов. Раньше было иначе. Человек костенеет, подумал Александр Васильевич, дай бог, чтобы и мудрел вместе. Но в самом конце диска, как бы финалом после финала, когда уже отзвучала последняя, щемящая тема, контрабас в одиночестве начинал исполнять атональные последовательности, постепенно сходившиеся к одной, напоминавшей нотную монограмму. Она же, в свою очередь, пройдя несколько раз в узкой интервалике, внутри октавы, расширялась вновь: темп замедлялся, а одни и те же ноты все дальше удалялись друг от друга по шкале, перелетая из октавы в октаву, пока совсем не теряли связь и всяческое движение и не успокаивались наконец на ничто.
Эту часть части – не больше двух минут во времени – Александр Васильевич прослушал трижды, всякий раз стараясь захватить и несколько тактов предшествующей мелодии. Ему давно казалось, что можно прийти к самым неожиданным результатам, исследуя вопрос, отчего именно изображение перехода от упорядоченности к хаосу, несуществованию всякому искусству удается особенно ярко и действует почти всегда безотказно. И уже несколько лет он нащупывал пути. В перспективе мерещилась большая статья, даже эссе, которое куда ближе будет к философскому труду, чем к обычной критике. Суть, по его мнению, так или иначе сводилась к тому, что если предметом творческого акта становится движение, творению как раз противонаправленное, то за счет такого предельного разведения полюсов наиболее отчетливо проявляется безразличная магия искусства, способного прикосновением к чему угодно, даже к абсолютному отрицанию, придавать тому некий особый, но глубочайшим образом укорененный статус бытийственности. И эту первичную, таинственную задачу творчества именно здесь легче всего осуществить убедительно: недаром многим сочинителям средней руки так и не удается оторваться от благодатной почвы описания разрушения: личности, семьи, уклада – смерти, в конце концов. Однако Александр Васильевич считал, что стремление, сознательное или бессознательное, опираться исключительно на такого рода противоположность есть уже начало вырождения, шаг в сторону превращения искусства в подобие эстрадного колдовства с обязательным оживлением трупа под занавес. Все это было бы интересно обсудить с Тарквинером. Но замысел Александр Васильевич лелеял слишком близко к сердцу, а потому в разговорах с Иосиком суеверно старался избегать даже намеков на тему.
На память ему пришла бутылка французского клубничного вина, презентованная кем-то и давным-давно простаивающая в серванте. Совершенно бабское пойло – а в их семье даже Нина предпочитала водку. Слишком слабое, чтобы относиться к нему как к алкоголю, вино как раз годилось для Маши и ее одноклассниц – и он уже поднялся, намереваясь идти в соседнюю комнату, эффектно вытащить: сюрприз! Но на ходу передумал, сообразил, что неизвестно еще, как отнесутся чужие родители даже к намеку на винный дух, – и недолго нарваться на скандал. Щелкнув пальцами и по-военному развернувшись на каблуках, он обнаружил, что расстегнутый портфель упал набок и красная папка с приклеенной на обложку полосой бумаги, где чернилами аккуратно выведены были заглавие и имя, выскользнула на пол почти целиком. Александр Васильевич колебался, но все-таки поднял ее и отнес к столу, рассудив, что прятать опять с глаз долой теперь все равно уже бесполезно и остается только попробовать не больше обращать на нее внимания, как если бы была она самым заурядным предметом, ничем не отмеченным среди множества других.
Рукопись появилась в редакции месяца три назад. Пришла обычным путем: по почте, вместе с очередной порцией графоманской продукции. Редактор из стажеров зафиксировал ее, как положено, и отложил, естественно, в долгий ящик. Но, поскольку как-то отреагировать он обязан был по должности, в конце концов все-таки в нее заглянул – узнать хотя бы, о чем там речь. И сразу же передал Александру Васильевичу, объявив, что рекомендовать не осмеливается, но просмотреть считал бы полезным. Однако Александр Васильевич был занят тогда большим и на удивление приличным романом одного из зауральских классиков, к тому же друга Главного, и времени не имел совсем. Не читая, он переадресовал рукопись внештатнику-рецензенту, мнение которого уважал. Но и тот не высказался определенно ни за, ни против, а ограничился расплывчатыми соображениями, состряпав стандартный отзыв на полторы страницы. Зарывшись в сибирской прозе, Александр Васильевич текучку не отслеживал совершенно и про рукопись благополучно забыл, пока не узнал, с немалым удивлением, что вынырнула она не где-нибудь, а непосредственно у Главного. Подозревать здесь, видимо, следовало стажера, решившегося на демарш против равнодушного начальника и каким-то образом подсунувшего ее наверх. Еще удивительнее было, что Главный такую вот, никем не рекомендованную повесть стал читать сам, а не спустил обратно в отдел. А прочитав, уже лично всучил ее Александру Васильевичу со словами, что, хотя ему и не очень понравилось, он не исключает, что определенный интерес это может все-таки представлять. Что бы ни говорили о Главном, он имел редкую для стариков черту: смелость признавать, несмотря на свои годы и положение, что и вещам не по его вкусу дозволено иметь место. Для Александра Васильевича уже одного этого было достаточно, чтобы не то что с кем-нибудь в разговоре, но в мыслях даже не позволять себе по отношению к нему и намека на непочтительность. «Вы ведь чувствуете тоже, – сказал Главный, – мы скоро останемся у разбитого корыта. Все меньше и меньше прозы… Так что посмотрите – вы ближе к новым веяниям, вам яснее, проще оценивать…» И в конце разговора добавил, что, во-первых, и сам бы хотел ознакомиться с аргументированным Александра Васильевича мнением, а потом – раз уж повесть была замечена – стоит и автору в любом случае выслать рецензию дельную и обстоятельную. Александр Васильевич обещал сделать через неделю.
И оказался лицом к лицу с сюжетом, под которым уже расписывался однажды в своем бессилии.
Он так и не смог найти объяснения, отчего, просмотрев только первые страницы, где шло просто описание деревни и даже имя героя возникало пока всего раз, походя, так что ничем еще не определялась область возможных продолжений и разве что о времени действия можно было догадаться, – отчего уже тогда он сразу понял, чем это будет. И когда потом – в общем-то, он остался совершенно спокоен, и только пальцы не очень слушались: то, промахиваясь, мусолили угол одной и той же страницы, то захватывали несколько сразу, – стал лихорадочно листать рукопись, уже не подтверждений искал, а отмечал, скорее, несоответствия. Но иногда совпадали даже детали. Мысль о плагиате не приходила Александру Васильевичу: никаким чудом не могли бы попасть столько лет спустя в руки неизвестному человеку его черновики, своевременно без остатка (и без патетики) отправленные в мусор, – а значит, сама тема диктовала разработку некоторых эпизодов. Когда изумление и тот почти мистический ужас, какой способны вызывать значительные совпадения, отпустили его, Александр Васильевич пришел к выводу, что странно, пожалуй, как раз обратное: почему не раньше, почему за два почти десятилетия этот сюжет так и не был никем востребован. Ведь мемуары Сергия Булгакова, в которых, несомненно, как и сам Александр Васильевич когда-то, новый автор отыскал для него основу, известны были многим и давно. А ощущение, оставленное у Александра Васильевича описанной там сценой, казалось слишком явственным, чтобы относить его исключительно на счет собственной индивидуальности. Ощущение того, что в истории, рассказ о которой уместился в два или три абзаца, каким-то образом сходятся силовые линии целой эпохи и потому, если суметь написать об этом, выйти должно обязательно классически-емко, обязательно появится множество смысловых пересечений и связей – с прошлым, с современностью, – о которых автору позволено порой и не подозревать, но которые как раз и придадут сочинению действительную глубину. Находка для человека, не испугавшегося задачи. Значит, просто не было до сих пор такого?