Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А теперь поспешил встать и прошелся несколько раз от двери к стене, развеивая мертвую морозь внутри.
Теперь не только нелепым, но страшноватым даже казалось, что мог он некогда полагать для чего-либо основанием такой вот холод отчуждения. Александр Васильевич думал о том, что слишком многое в жизни ему случалось понимать поздно. И всегда приходилось потом платить за это. Может быть, дороже всего – именно если призрачной этой непричастности позволял околдовать себя, гнался за несуществующей свободой. Она – оборотень. Как только тебе покажется, что достиг ее, – все тут же оборачивается стальной необходимостью и возвращает тебя, уже беспомощным, точно к тому, чего стремился избегнуть. Так узнаешь, что никто не давал тебе права выбирать. Что вещи существуют вовсе не ради твоей отстраненной оценки, но с энергией, ломающей самое стойкое сопротивление, требуют настоящего, сущностного к себе отношения. В некотором роде, несомненно, приятно научиться дышать бессмыслием, вкусно пережевывать его, меняя стили. Но если ищешь других перспектив, рано или поздно понимаешь, что путь-то всего один: тянуть и тянуть, с сизифовым упорством, но и с сизифовой же надеждой лямку, повязавшую тебя с семьей, службой, домом, с твоими креслом, столом и кроватью… даже с собакой вот. И тогда передышки уже не остается, чтобы задуматься, какое на самом деле нужно для этого мужество. Это там, как раз, где не хватило его, – там, как чертик из ступы, моментально выскакивает на свет хомо луденс. Во всем разнообразии: от рискующих головой до изящно-неприкаянных в духе Иосика Тарквинера…
Стоп! Он наконец-то вспомнил: пластинка! Многообещающий диск, оставленный для него Иосиком в редакции вместе с рукописью. Александр Васильевич перегнулся через ручку кресла и, дотянувшись пальцами до стоявшего у стены портфеля, вытащил за край полиэтиленовый пакет, в который она была завернута. На работе он успел только взглянуть на обложку и удивился полному отсутствию на ней какой-либо информации. Теперь рассмотрел внимательно, но так и не нашел нигде ни перечня тем, ни имен музыкантов. Только на обороте, мелким шрифтом, стояло короткое слово, ничего известного ему в английском не напоминавшее и похожее на название местности. А во весь конверт, с обеих сторон, красовалась сильно увеличенная цветная фотография махаонова крыла. Приглядевшись, Александр Васильевич различил, что каждая из сотен его чешуек еще и аккуратно подретуширована, обведена по контуру черно-коричневым, так что впечатление создавалось рельефности почти осязаемой.
Он включил проигрыватель. Автоматически, в сотый раз, отметил при этом, как безнадежно устарела вся его техника; давно пора было поменять хотя бы головку – да теперь не хватает уже простой заинтересованности, что ли. Потом передумал, отжал, прислушавшись к щелчку, выключатель обратно, убрал пластинку в конверт и вернулся в кресло, по пути выдернув из розетки шнур. Однако поднялся минуту спустя и все запустил снова. Из настоящей, чикагского издания, всемирной джазовой энциклопедии – подарок знакомого француза-слависта, которому Александр Васильевич как-то здорово помог с диссертацией, – удалось, ковыряясь в перфектных временах, выяснить, что группа считалась не то чтобы одной из лидирующих в европейском авангарде, но была в течение десяти лет как бы ядром, к которому то и дело присоединялись звезды первой величины. Правда, осталось неясным, кто из знаменитостей ангажирован на этой именно записи.
Да и играли совершенно не авангард, а добротный современный боп. Простой состав: рояль, бас, саксофон и барабаны. Чистая акустика. Боп с легким налетом поздних искусов, с тем почти неопределимым, но всегда заметным оттенком модальности, от которого не бывает свободен ни один музыкант, хоть раз коснувшийся ладовой импровизации; иногда с резкими хроматическими проходами, но обязательно короткими и только подчеркивавшими общий тональный план. Умная, крепко сделанная музыка. И благородная притом: поскольку не стремилась любой ценой затягивать слушателя в себя, но оставляла свободным; дистанция была даже необходима, чтобы получать удовольствие.
К середине второй вещи Александр Васильевич все-таки заскучал. Некоторая, явно намеренная, стертость начинала утомлять его: отсутствие характера в звучании каждого инструмента – словно в руках их держали не живые Ральфы и Нильсы, а какие-то абстрактные музыканты вообще. Они будто прописи заполняли, старательно обводили по написанному заранее.
Но началась третья дорожка – и тут он обнаружил, что слух его, упредив мысль, уже нашел в музыке закономерность. Новая тема – даже и не тема, но короткая, в два-три такта, линейка аккордов, только для того вроде бы и показанная, чтобы обозначить классический боповый канон, – появилась не с потолка, но была выплавлена всей предыдущей импровизацией и уже ощутимо звучала – хотя и не оформление, только как прообраз, – к ее концу. Он стал ждать начала четвертой – и нашел в ней тот же закон. Шесть композиций оказались как бы продолжением друг друга, в каждой в какой-то момент зарождалось то, что становилось основой для следующей. Последняя, седьмая, меняя гармонии, заимствуя из всех шести, естественно и незаметно пришла к мелодии строгой, печальной и нежной, к простому и тягучему блюзу, из тех, что заставляют тосковать по какой-то особенной чистоте переживания времени. Ее, на которой, как Александр Васильевич уже подозревал, хотя и не помнил точно, должна была строиться вещь самая первая, наконец и проиграли честно, в унисон, всего один раз, нигде не акцентируя и не навязывая, – делали музыку для посвященных. Стоило Александру Васильевичу произнести про себя эти слова – и он начал догадываться, что пластинку, похоже, Иосик притащил вовсе не просто так. Вполне в манере Тарквинера – воспользоваться случаем и устроить такой вот ненавязчивый тест чужому пониманию.
Он перевернул диск и опять поставил начало. Все точно – здесь канон не держали: сперва, и довольно долго, шли какие-то плавающие, не обретающие устойчивости функции, но потом отрывки той, завершающей темы стали то и дело возникать у разных инструментов. Однако целиком она так и не зазвучала – даже закольцованность всей структуры нигде не подчеркивалась, замысел оставался хоть и на виду, а все же требовал определенного умения видеть. Сформулировав это, Александр Васильевич окончательно уверился, что ему был устроен экзамен, и подумал, что мог бы чувствовать удовлетворение, поскольку сумел его выдержать.
Пятьдесят минут прочь.
Он вздрогнул от чужого голоса: оказывается, гости уже были в квартире. Маша, наверное, увидела их в окно и открыла дверь заранее – иначе он услышал бы звонок. А Жак, похоже, начинает терять слух: только теперь боднул дверь и выбрался в прихожую, чтобы повилять хвостом на глазах у новых людей и заработать пару ласковых слов и поглаживаний. Наверняка своего добьется. Александр Васильевич выглянул следом, кивнул толпящимся в коридоре девочкам и закрыл дверь поплотнее. Но за ней тут же одна из подруг стала жаловаться Маше, что вчера ей было некуда, ну совершенно некуда пойти…
– А знаете ли вы, – передразнила дочь, – что это такое, когда некуда пойти человеку?
Александр Васильевич поморщился. Пожалуй, с ней действительно пора поговорить. И об этом тоже: что определенные вещи человек культурный просто не может себе позволить пародировать… И откуда этот резкий, гнусавый выговор? Так объявляла некогда по телевизору ведущая концертов в Колонном зале: «Пе-е-сня…» От кого? На что-то подобное срывалась иногда ее бабка, Нинина мать. Но Маше два года было, когда она умерла. Неужели даже такая дрянь передается генетически?